Так они — рука с рукой, как под венцом в церкви, — и подошли к старику, державшему за нижние углы икону, заслоняя ею вороную, с проседью, бороду. Икона эта, с отколотым краешком стекла вверху, была хорошо знакома Федору. С нею, еще новой и нарядной, он ходил когда-то по полям во время крестного молебствия в засушливый год, когда церковных икон и прочей утвари для всех желающих не хватило. У иконы этой с изображением Спасителя был еще немного смят венчик. Сейчас, в полутьме, рассмотреть этого нельзя было. Но Федор это знал. Ведь это все его грехи: и что позолоченный венчик смят немного и что краешек стекла отколот.
Мимолетные видения детства, те далекие и одновременно близкие картины, что в памяти со временем неизъяснимо нежно так расцвечиваются, останавливаясь в конце концов на грани были и вымысла, но которые давностью никогда не стираются, — видение этих картин взволновало Федора.
Взволновал его и растроганный вид отца, в руках которого покачивалась начинавшая тускнеть на морозе икона. Федор понимал, что отец встречал их так, с иконой, не только как служивых, но и больше всего как новобрачных, впервые переступавших порог родительского крова. Ведь они уже не могли теперь венчаться в церкви после того, как Надя была обвенчана с другим! Федор смахнул с себя папаху, наклонился, свесив заиндевевший чуб, и глухо попросил, не выпуская Надиной руки:
— Благослови нас, батя.
Надя, чувствуя, как к лицу и затрепетавшему сердцу прилила горячая волна, тоже наклонилась.
— Дай вам бог!.. Дай вам бог!.. — торопливо сказал старик, на минуту подняв и придвинув к их низко опущенным головам икону. Он хотел было сказать еще что-то, но от подступивших слез в горле у него вдруг захрипело, и слова застряли…
Немного погодя в парамоновском пятистенке — хата и горница — наперебой звучали молодые веселые голоса. Матвей Семенович, деловито суетясь, сияя всеми своими морщинами, взялся в первую очередь за печурку. Он как раз растапливал ее, когда Алексей постучал и крикнул ему в окно. Старик совал в печурку ржаную, копной лежавшую посреди пола солому, помешивал кочергой. Жестяная, под потолком, труба — через всю хату, от окна и до печи — пощелкивала, сразу же начиная алеть: сперва снизу, а потом все выше и выше, и по хате, а через открытую дверь и по горнице ощутимо полилось тепло.
Мишка суетился еще больше деда и ни на шаг не отступал от служивых, отогревавшихся у трубы. Они уже разделись и были в одних гимнастерках, хоть и не новых, но ловко сидевших на них под туго-натуго затянутыми ремнями. Поводя восторженными глазенками, Мишка втискивался между служивыми, прижимался стриженой головой то к дяде, то к тетке и без умолку звенел, мешая их разговору со стариком.
— Да угомонись хоть трошки, окаянный! Вот вьюн бесхвостый! — ласково покрикивал на него Матвей Семенович. — Дай слово-то сказать!
Федор внес со двора переметные сумы, отвязав их от седел, и Надя принялась оделять племянника гостинцами: пряниками, кренделями, конфетами, в бумажках и без бумажек. В Мишкину пригоршню гостинцы не умещались, и Надя стала запихивать их в карманы его влажных от растаявшего снега штанишек. Мишка застеснялся и хотел было отойти, но Надя, смеясь, удерживала его за подол рубахи.
— Подождите же вы с ним! Надя, Надюша… Федя! Ну, и репей! Что ж вы не войдете! Дайте же поглядеть на вас! — слабым голосом кликала из горницы Настя, еще не поднявшаяся с постели после родов.
— Дитя простудим, мы же ледяные. Минуточку, оттаем вот, — отозвалась Надя.
— Не простудите. Дите укрыто у меня.
Надя отпустила племянника и незаметно прихорошилась, как бы готовясь показаться самому придирчивому человеку. Ощупывая тонкими пальцами голову, она поправила прическу — зашпиленный тяжелый жгут волос, с гарусным, в мелком блестящем стеклярусе шлычком на затылке; одернула суконную, поверх армейских брюк, юбку. Ростом по плечо Федору, была она все еще подбористая и статная, несмотря на беременность. В глубине души Надя немножко побаивалась старшую сноху, хозяйку дома, и, направляясь к ней в горницу, полуосвещенную светом из хаты, потянула за собой Федора.
Вошел со двора Алексей. Обметаясь у порога, глядя на сына и старика, заулыбался: Мишка подпрыгивал возле кочегарившего, разомлевшего деда и все подносил к его лицу пригоршню гостинцев, заставляя его «покушать» на выбор, «налюбка».
— Отстань от меня, вьюн, наскочишь на кочергу! У меня зубов нет, чем я буду кушать?
— Хо, чем! А ты пососи, — советовал Мишка и, как бы дразня деда, пошевеливал большим пальцем верхнюю конфетку в светленькой обертке, на которой был нарисован красный, вытянувший клешни рак.