— Все, все поднимай! Выше! Теперь равноправие. До единого! — Федюнин, подпрыгивая на здоровой ноге, показывая атаману кукиш, болтал сучковатым кулаком перед его круглым в рытвинах носом.
Гвалт взметнулся опять. И опять к сосновому тесу потолка потянулись руки. Из пестрого сплошного гула, прорезаемого чьими-то октавистыми басами, вырывались резкие женские вскрики: Баба-казак публично отчитывала атамана за его насмешку над «бабьем», а заодно и всех «снохачей», и, видно, довольно непристойными словами, — Моисеев, стоявший с нею рядом, все время ржал, смущенно бубня:
— Волки тя ешь, ну и ну… язычок! Ниже пяток пришить надо! Ну, будя, будя, слухать стыдно!
Всегда выходило как-то так, что на сходках Моисеев попадал рядом с Бабой-казак и только с нею и вступал в пререкания. Это, пожалуй, и не удивительно, ежели учесть, что никогда он не лез вперед, в почетный ряд, а слушал издали, что скажут другие, да поддакивал.
— Повадились рты нам затыкать, горлопаны! Не-ет, отошло то время! Теперь не заткнете! Это вам не царский прижим! — все пуще вскрикивала Баба-казак, превращая непонятное слово «режим» в понятное «прижим», и огромные навыкате глаза ее зло сверкали — Вон Надя Морозова говорит…
— Она, волки тя ешь, не Морозова — Абанкина, — поправил ее Моисеев и воровато, с опаской посмотрел, изогнув бычью шею, в сторону Федора Парамонова.
— Ее не поймешь без водки, чья она, — прогудел еще кто-то.
— Брешешь, поймешь! И не Абанкина совсем! Чихала она на этих! Была бы Абанкина, что и говорить… А теперь вот дулю им! На-ка, выкуси!
Перебранка эта, приглушенная общим гомоном, до стола доносилась невнятно и потому, должно быть, атамана не волновала. Он яростно, но уже и растерянно, смотрел сквозь евший глаза дым на бесновавшуюся толпу, и колокольчик в его руке дребезжал все пронзительней.
— Тише, тише, осатанели, проклятые! О, о, возьми их!.. Да тише, говорю! — атаман хрипел. — Господа старики! Господа старики, так как, стало быть, мы будем? Принимаем али как большевицкую?..
— Черт ей рад, этой…
— Пускай милушки… себе ее возьмут!
— Нам, знычт то ни токма, она пока без надобности!
— Рано пташечка запела…
— Звестное дело!
Передние скамьи лютовали, и гомон в комнате не только не унимался, но все возрастал, так как из задних рядов в ответ язвительно неслось:
— Тебе бы еще, знычт, она понадобилась!
— Во-во, как раз о таких-то она, советская власть, и ломает голову, ночи не спит!
— До вечера, мабуть, голосовать будем?
— Что, Федюнин, мух там ноздрями ловишь!
А между тем поднятые руки все торчали. Но чья-то рука, маячившая перед тем выше всех, большая, узловатая, в заметных издали трещинах, уже накренилась, — как видно, от устали. Рядом чья-то маленькая, скорее всего женская, со светлым колечком на безымянном пальце, опустилась совсем.
А атаман, решивший, очевидно, взять свое измором, все помахивал колокольчиком — динь-динь-динь — и продолжал вопрошать:
— Господа старики!.. Господа!.. Да закройте двери, что вам — лето, Петровки? Так вот, значится, старики, принимаем али…
— Да принимаем, так-перетак! — вырвалось у Федюнина истошно. — До коих же ты будешь народ мордовать!
Вдруг он, дрожа от подступившей злобы, бледный, весь какой-то ощетинившийся, посунулся к атаману и, размахнувшись, заехал ему сучковатым кулаком в ухо.
Это сделано было так внезапно, что атаман на минуту даже опешил. Выпучил бессмысленные глаза, кивнув лысой головой в редких, торчмя стоявших на плешине волосках, и колокольчик выронил. Тот звякнул где-то под ногами. Но вот он, атаман, образумился и с каким-то утробным урчанием ринулся на Федюнина.
Тут уж пошло несусветное. Хуторяне — солидные по возрасту и молодые, почтенные хозяева и вечные бедняки и те, кто стоял и кто сидел до этого, — сбились в тесную кучу, сгрудились и, отжимая друг друга, а то и просто подминая, всем скопом полезли к столу, к сцепившимся в драке вожакам собрания.
А Федюнин ожесточился не на шутку. Та, внушаемая с детских лет мораль: почитай старших, что заговорила в нем при открытии схода, уступила место другой: за правое дело стой смело. Вытянув худую кадыкастую, только что побритую, с порезами, шею, он налетал на атамана то справа, то слева, и деревяшка его, напоминавшая огромную, обрубленную с тонкого конца редьку, болталась — лопнул ремень.
Атаман защищался. Но как ни лез он из кожи, а выдержать такого напора не мог. И он, выставив жилистые руки, вихляясь всем корпусом, пятился в угол, к шкафу с делами хуторского правления.