Выбрать главу

А Федюнин, наседая, все норовил поймать его за длиннющую ковыльную бороду.

Но только что он сделал это, только что он, прижав атамана к шкафу, с остервенением запустил в его жесткие завитки растопыренные пальцы — у атамана и глаза посоловели, закатились желтоватыми зрачками под лоб, — офицер Абанкин обхватил Федюнина сзади и, кряхтя, вполголоса матерясь, стал заламывать ему за спину руки.

— А-а, босяк! А-а, сволочь! — шипел он, и над белой полоской его крахмального воротничка вздувались вены.

Инвалид всем телом дергался, бился, пытаясь освободиться от ненавистной обнимки, старался выскочить из своего распахнутого, поношенного кожуха, и с полотняно-белых губ его рвалась дикая брань.

Атаман, придя в себя, пощупал дрожащими руками бороду, приосанился и старческим, но довольно еще крепеньким кулаком ударил Федюнина по лицу. У того на губах и остром подбородке сразу же зарозовела кровь, набегавшая из ноздрей. Атаман замахнулся еще раз, но офицер, подставив инвалиду ногу в лакированном, с калошей сапоге, толкнул его, и тот рухнул навзничь, уткнувшись вскосмаченной головой в дверцу шкафа.

В это время сюда, к столу, на помощь председателю ревкома подоспел Парамонов Федор. Он лез сюда буквально по головам хуторян, стукая подшитыми валенками по их затылкам и наступая им на плечи. Через стол перемахнул прыжком со спины великана Фирсова. Тот, будучи прижат к столу, тщетно пробовал сдержать натиск толпы, выгибался коромыслом.

Федор насел на раскрасневшегося, пахнувшего духами офицера. Стянул его с барахтающегося инвалида и коротким тычком кулака посадил на холеном лице его синюю, под глазом, кляксу. Офицер вскочил с перекошенным от ярости и обезображенным подтеком лицом, сунул руку в свой брючный, заметно оттопыренный карман; Федор, догадываясь, стиснул ему локоть, не давая вытащить из кармана руку.

И тут их обоих — и Федора и офицера — медлительной, но нещадной хваткой поймал за шиворот Моисеев и со своими всегдашними, неизменными приговорками начал их расталкивать — разнимать.

А по другую сторону стола, многорукая и многоголовая, копошилась куча. Люди, спотыкаясь через подмятых, топча их валенками, лезли вперед, хватали друг друга за овчинные воротники и полы, тащили. Кое-где мелькали кулаки. Кто-то кого-то под шумок дубасил, кто-то кого-то разнимал.

Сквозь глухие, похожие на рычание звуки, сопение и пыхтение слышно было, как хрустели и дребезжали стекла двойных оконных рам, трещали скамьи, швы одежды и отчаянно взвизгивали женщины, которые пытались вырваться из этой свалки и никак не могли…

IV

Наутро Андрей Иванович стоял посреди горницы, где было холодно, как во дворе, и, с хрипом вздыхая, угрюмо, исподлобья осматривался. Пакостно было в комнате, пакостно было и на душе у Андрея Ивановича. Надоумил же его сатана пустить на квартиру этот проклятый содом! Позарился на жалкие гроши, что из хуторских денег платил ему атаман. Что ни толкуй, а жизнь все-таки обидела его, обделила. И люди забыли. Никому, в сущности, до него дела нет. Все изуродовали, побили, поломали — и разошлись. Волосы на себе рви, волком вой — все то же будет.

Своя непутевая дочь — и та забыла его. Еще ни разу, как вернулась в хутор, не наведалась к нему. Братнина коня и то не соизволила привести отцу: подговорила это сделать деверя, Алексея. Хоть бы поздороваться-то зашла! А ведь поил, кормил, в люди хотел вывести…

Да и сын, Пашка, тоже хорош! За всю зиму не удосужился написать о себе, известить: где он, что делает, здоров ли? Одногодки его давно уже дома, кто цел остался, а его ровно бы там на аркан где-то посадили.

Андрей Иванович передернул плечами, сгорбился: в окнах, на которые было тяжко смотреть — нижние и средние стекла были выдавлены вчистую, — свистел пронизывающий февральский ветер, захлестывал в комнату крупой. У крашеного, в свежих царапинах шкафа, за опрокинутым столом белел снеговой холмик, выросший за ночь. На грязном полу он белел особенно, подчеркивая мерзость комнаты. Между сломанными скамьями валялись клочки шерсти, пуховые, с разных рук, перчатки, полуизношенная подшивка валенка. Валялись и растерзанные, затоптанные прокламации, объявления.

Обрывок калединского воззвания, державшийся на обшарпанной стене уголком, тоскливо шуршал, когда в комнату врывался ветер, трепыхался. Мелькала ощипанная строка самой крупной печати: «Донс… ман… ал…» Андрей Иванович долго и как бы с недоумением глядел на этот серый, жалкий, трепыхавшийся лоскуток, на мутную в переднем углу, под потолком, икону старинного письма, — кажется, единственно нетронутую здесь вещь, — и упал на колени.