Выбрать главу

— Что-то, милушка, помнится мне, хуторским счетом будто не ты распоряжаешься, — ядовито заметил Андрей Иванович.

— Ничего, распорядимся и мы, — сдержанно ответил Федюнин.

Когда он, тяжело хромая, шел никем не провожаемый по двору, деревяшка его скрипела как-то по-особому — зло рычала, а не скрипела, и, может быть, поэтому на него и набросился обычно добродушный кобель. Отмахиваясь от него палкой, Федюнин столкнулся за калиткой с Федором и Надей.

Кобель, увидя новых людей, взял было сиповатым баритоном еще выше. Но вдруг оборвал и с извиняющимся скулежом, поджимая облезлый хвост, подскочил к Наде. Прыгая, увиваясь, начал к ней ласкаться.

— Трезор! Милый Трезорик, узнал меня! — сказала Надя и, потрепав его за длинные вислые уши, отвернулась: рассерженный вид Федюнина внушал ей нехорошие мысли, и ей было не до нежностей.

Ошибся! Ничего не попишешь! Вот оно как бывает: не узнаешь, где споткнешься, — с горечью сказал Федюнин, обращаясь к Федору и старательно избегая Надиного нетерпеливого взгляда. — Урядничек не очень-то нас привечает. В батю, извините, видно, пошел.

— Ну?! — резко и неопределенно вырвалось у Федора: то ли он спрашивал, то ли отрицал, то ли угрожал. — Может, ты, Семен Яковлевич, что-нибудь не так понял? Может, он через горницу это?

— Нет уж, Федор Матвеевич, все понятно. Чего там!.. Сам увидишь, идите, — и, резче обычного припадая на вербовку, направился по стежке в улицу.

У Федора на виске, над широкой, почти прямой бровью, у самого края папахи запрыгала синяя жилка. А у Нади так и застыл в глазах тревожный недоуменный вопрос.

Встретились они, неразлучные в недавнем друзья, как нельзя лучше. Пашка, посолидневший, но все такой же порывистый в движениях, вскочил с кровати, на которой он, одетым, примащивался отдохнуть, закричал с радостной улыбкой: «Вот они, герои!» — и бросился обнимать их. Сперва по-служивски, то есть троекратно, в обе щеки расцеловал Федора, сказав ему дружески-насмешливо и с каким-то скрытым намеком: «Ух, брат, ну и ощетинился ты — не подступись!» — (тот несколько дней перед тем не брился); затем расцеловал сестру, назвав ее «бабьим смутьяном».

Девочка-подросток, Игната Морозова дочка, что хозяйствовала у Андрея Ивановича, у родного дяди, как он стал бобылем, загремела самоваром, надоумленная Пашкой. Самого Андрея Ивановича, хмуро поглядывавшего на беспутную дочь и самочинного зятя, Пашка послал за водкой: «Нырни и достань!»

О многом он, пока старик ходил, успел порассказать друзьям, многое успел вышутить. Изобразил он в смешном виде и свои дорожные приключения, и как он был тыловой крысой; сообщил и о последних событиях в Новочеркасске, даже о том, как он сопровождал от железнодорожной станции и до областного правления делегацию Донского военно-революционного комитета, охраняя ее от взбесившейся, грозившей расправой белогвардейской толпы (делегация эта во главе с Подтелковым приезжала к Каледину для переговоров).

Все это Пашка представил подробно и даже в лицах, а вот как на все это смотрит он сам, что ему по шерсти и что против шерсти, — об этом ни слова. А когда Федор попробовал спросить у него прямо, какому все же богу он молится, Пашка отделался шуткой:

— Только вот этому, нарисованному, — и, скаля мелкие плотные зубы, указал рукой на икону в углу, — а живые боги — кто их разберет! Один белый, другой красный, третий сер-бур-малиновый… А мне не хочется ни белеть, ни каснеть, ей-бо! Хочу быть — каким я есть: бледным и чуть-чуть с румянцем.

Федор пристально взглянул в его плутовато ухмылявшееся лицо: оно было таким же, каким знал его Федор, но вроде и не совсем таким — огрубевшим, с кровяными прожилками в светлых озорных глазах.

— Ты, Павел, брось это! — строго сказал он, слегка отодвигаясь от него, как бы затем, чтобы лучше рассмотреть его на расстоянии. — Смешки смешками, а дело делом. Ты скажи нам вот что… и, пожалуйста, без завитушек…

Тут щелкнула дверь, вошел все с тем же обиженно-покорным лицом Андрей Иванович, и Пашка, взглянув на раздутые карманы его пиджака, засуетился, начал расставлять табуретки и пригласил гостей за стол.

Старик поставил на подоконник бутылки, заткнутые тряпичными пробками, разделся и, подойдя к шумевшему на столе самовару, стал в струйках пара греть свои синие, в застаревших цыпках руки. Он упорно безмолвствовал все время, не выказывая ни гнева, ни радости. Его язык не развязался и после того, как он опрокинул, и даже не однажды, пузатую рюмку. При этом он поневоле чокался со всеми и под нос бурчал:

— За все хорошее!

Надя чувствовала себя страшно неловко, угнетенно. Все здесь в этой ветхой хате, каждая трещина в полу и каждая царапина на оконном трухлявом косяке будили в ней смутные воспоминания; все ей здесь было близким, родным, а в то же время хотелось отсюда поскорее выбраться. Сидя у самого края стола, она почти не вникала в разговоры — говорил, конечно, все больше Пашка, — а занималась девочкой, двоюродной сестренкой Катей, расторопной и смышленой не по летам.