Выбрать главу

— Румыния, — сказал он, — спасибо. Гитлер — плохо, Сталин — плохо, война — плохо, — и улыбнулся устало.

— Оставайся до утра! — Мама жестом показала на кучу сена и тряпки на ней.

— Но, но! — Он медленно встал и, изобразив автомат, показал, как «пух, пух» всю семью. — Зпасибо! — И ушел в нашей старой ушанке, в которой поместилась повязка.

Топили печь круглосуточно. Когда ветер стихал, я одевалась потеплее и отправлялась за топливом. У нас были бочка на колесах и конь неказистый — запрягали коня, скатывали бочку наземь, получалась повозка, и я ехала срезать стоявшие в снегу черные стебли подсолнухов, сухие-пресухие, которыми и топили. А когда надо, мы с мамой закатывали бочку на повозку и я ехала за водой.

На огромной территории колхоза было девяносто траншей картошки, засыпанных снегом, три амбара с зерном и с семечками. Я была добытчицей и картошки, и топлива, и воды. Однажды под Новый год я собирала подсолнухи… босиком. Запомнила этот день потому, что вдруг ни с того ни с сего теплынь, как летом, участки земли между льдинками стали теплыми, как одеяло. Кубань она и есть Кубань. Она во все века выкидывала номера по части погоды.

Как я вдыхала в тот день небо и землю, так близко к сердцу воспринимались эти запахи! Я чувствовала, хоть еще зима, а уже клубки запахов весны ощущаются. Земля… Крестьянин любит принюхиваться к ней: не наклоняясь, не беря ее в руки, а как-то повернет слегка голову, выберет нужную позицию, «поймает» струю запаха от земли и дышит ею, будто лечится от какой-то болезни. Стоит он, прикрыв глаза, как бабка среди цветущих яблонь. Она чувствует этот прекрасный запах, но не выдает себя. Хорошо! Дышит и молчит. А пока что зима только-только начинает трогаться с места, я лишь ловлю весенние прожилки…

Привожу подсолнухи. Вдруг выходят из хаты двое незнакомых мужчин, один лет сорока, другому еще нет тридцати. В окошке вижу мамино улыбающееся лицо: значит, друзья. Мигом они перетащили мою поклажу в хату. Я стала топить, а они засели за стол и что-то решают с родителями. Вдруг тот, кто постарше, говорит о чем-то маме тихо, чтоб я не слышала. Интересно, кто они? А этот, молодой, на Щорса похож. Белый полушубок, такая же кубанка. Мама подсаживается ко мне и, глядя на огонь, говорит:

— Доченька, надо в Отрадную сходить и незаметненько пробраться к Ольге Макаренко. Зачем? Просто оглядеться, послушать, что говорят люди.

И я пошла. Люди ходили на базар в нашу станицу менять вещи на соль, на продукты, так что ничего страшного, если я там появлюсь. Только стала спускаться, как передо мной открылась такая красота — войны не видно никакой! Вдали Отрадная, из труб идет дым, на Урупе бабы воду берут, подхватывают на коромысла ведра и вдут домой. Солнце светит ослепительно. Стала я спокойно спускаться — здесь нет никакой опасности, — как вдруг из-за холма выныривает самолет-рама, да так низко, что я вижу лица летчиков. Прислонилась спиной к глиняной стене, а они вокруг меня сделали два игривых круга. Как просто могли они выпустить очередь из пулемета, да, видно, и собирались. А может, мне так показалось. Рама повернула на Отрадную и скрылась.

Вот это да! Меня охватил невероятный страх, а потом я чуть не заплакала оттого, что тот, в белом полушубке, не видел моих мук. Дальше все пошло благополучно. Кладку — бегом: это был особый шик перед сельчанами, когда ты по кладке не идешь, скукожившись, а бежишь.

В станице шумно. И как мы тут могли жить? Но шумно как-то не в меру. Оглядываюсь и вижу, что попала к концу какого-то страшного события. Захожу к Ольге, мать ее недовольно отвечает:

— Шалается где-то, наверное у Нинки Верченко.

Я туда.

— Девочки, в чем дело? — спрашиваю их.

— Ой, чего было, чего было! Партизан вешали. Шурку Князеву и Надьку Сильченко. На голое тело — газовые накидушки, на грудь повесили таблички: «Партизан». Шура, та молчком, а Надька так плакала, так плакала! Иди, если хочешь, посмотри, до завтра будут висеть…

И вообще басни о «хороших» немцах кончились. Это до особого распоряжения Гитлер лояльничал с Кубанью: надеялся на бывших кулаков, думал, они погоду будут делать. Ну и что?!.

— Да, девки некоторые гуляют с немцами, человек шесть в ихнюю армию ушли, но тут партизаны так начали шуровать, что мы уже боимся на базар ходить, — рассказывали мне подружки. — Всё облавы, облавы. Стали ночью многих арестовывать. В Солдатской балке народу много перестреляли.

— А кто стрелял?

— Кто? Не немцы же! Им надо воевать. Стреляли наши, русские! — чуть не крикнула Ольга. Лицо ее исказилось, она подавилась горькими слезами.

— Предатели, — пояснила Нина Верченко. — У вас там тихо?.. Ну да, они кладки боятся…

— У нас пусто, но не тихо. — И, спохватившись, съев предложенный чурек, сказала: — Пойду домой, надо до ночи дойти.

Шла, шла я себе, а тут уже и туман спустился. Наткнулась на родник с давно потрескавшимися цементными боками. Красной масляной краской там было выведено слово «КИМ». Кто это сделал и когда, я не знала. Вот послышался отдаленный лай Звонка, нашей главной собаки. «Звонок! Звонок!» — кричала я и без труда шла на его лай. Всего собак у нас было штук тридцать, они жили под скирдами, ловили мышей, плодились и строго подчинялись Звонку. Я уже перестала подавать голос, когда черная стая собак кинулась ко мне. Звонок лизнул меня первый. Я пошла с ними как под прикрытием. Этот-то, Щорс, еще у нас? А, все равно! Неужели ушли? Куда там! И дверь открыл, и, накинув крючок, стал греть мне руки.

— Да вы чего? Мне жарко…

Разделась, села.

— Ох, устала!

Щорс суетился насчет каши и чая.

— А вот видишь?

— Что?

— Соль! Здесь полтора килограмма! — сказал он.

— Соль?! Вот это да!

Тот, что постарше, сидел у печки и, подкладывая в огонь шляпки подсолнуха, внимательно слушал мой рассказ. Я чувствовала, что он для них как глоток воздуха. Рассказала все подробно.

— Остынет, ешь, — напомнил Щорс.

— Неужели? — глянула я на него с укором: дай, мол, все выложить, тогда и поем.

Когда замолкла, старший тихо произнес:

— Шура Князева — это моя дочь.

— Товарищ Князев — заместитель начальника партизанского отряда, а товарищ Александров — начальник партизанского отряда взамен убитого Дементьева, — пояснила мне мама.

Мы надолго замолчали.

Была уже глубокая ночь, когда Александров мне предложил:

— Хотите, я вас поучу стрелять из пистолета?

— Ой, хочу, конечно!

Не поймешь этой войны: где люди прячутся разумно, а где в темноте, хоть глаз коли, выходят на волю и начинают вовсю стрелять. Но как знать, кто стреляет в степи и кому это нужно?..

— Мам, можно, возьму твой платок?

— Куда ты? Холодно ведь.

Я все же надела мамин белый шерстяной платок, повязав его вокруг лица, зная, до какой степени прикрыть подбородок.

Вышли. Он в белом полушубке, без шапки. Что-то долго бурчит про то, как я должна действовать. Дал мне пистолет, не отрывая своей руки, которую держал лодочкой под моей.

— Учти, будет большая отдача… Нажимай!

Я легонько отстранила его и, взявшись двумя руками, направила пистолет в небо.

— Курок нашла?

Вместо ответа — выстрел. Отдача действительно была чувствительная, но я удержалась.

— Ну как?

— Это несложно, ведь главное — попадать в цель.

— Правильно. Хочешь еще?

— Хочу.

Я стрельнула еще раз. Тут вышла мама.

— Нехорошо это, Владимир Иванович, Нонка, и ты тоже как дитя.

Мама ушла, и Александров забрал у меня оружие.

— Скажите, сколько вам лет? — вдруг спросил он.

Первый и последний раз в жизни я неправильно назвала свой возраст. Вытянувшись, я стала как будто повыше и посолиднее и вместо своих шестнадцати произнесла:

— Семнадцать…

Мама собрала им что-то в дорогу.