Дело люблинской унии ошибочно называют актом добровольного соединения народов. Нет, это был союз внешний, государственный, искусственный, не вытекавший из сознания взаимности существования народов; это был один из тех актов, каких много мы встречаем в истории, когда земли присоединялись к государствам и владетели размежевывались между собою, не нуждаясь в воле и согласии жителей, поселенных на этих землях. Люблинская уния в отношении южной Руси была вовсе не соединение, а присоединение. Тут не было ни равенства между обоими народами, ни обоюдной свободы, хотя и были блестящие фразы, как равный с равным, вольный с вольным. Это- не было народное соединение уже и потому, что тогда имели сделку только с одним классом народа — с дворянством, а всей остальной массы не спрашивали и не обращали внимания, хочет ли она или не хочет. Народ должен был, как стадо скотов, подчиняться жребию, который ему приготовлялся. Заправлявшие этим делом заранее решили его, и потому мало обращалось внимания даже и на то, что в том классе, за которым признавали право согласия, было много несогласных. Даже то, что поляки в последующие века упирались постоянно на этот давно минувший акт, показывает, что добровольного соединения народов не было, что дело было внешнее, а не внутреннее; иначе никакие бумажные документы не оказались бы слишком важными там, где связь почиет на взаимном сочувствии народов. Как может идти речь о братстве и равноправности двух народов, когда русская вера, русский язык, русская народность, — все, что гарантировалось актом соединения южной Руси с Польшею, все это в какое-нибудь столетие должно было уступить место польским стихиям?.. Возражают против этого обыкновенно так: южнорусское дворянство добровольно и свободно оставило свою народность, ибо в Польше не было никаких юридических стеснений свободе мысли. Действительно, в польском мире свобода шляхетского сословия была безгранична: юридически дворянство могло удержать свою народность; но есть другого рода насилие — нравственное, оно тяжелее всякого юридического и административного, и оно-то губило в южнорусских дворянах веру и народность их предков. Это — предпочтение одних форм народности формам другой; это — то лицемерие, с которым говорили: «мы уважаем вашу народность, ваши обычаи», но в то же время старались все, что входит в круг этой народности, покрыть презрением, а свое выставить, как можно резче, в привлекательном свете; это — то лицемерие, с которым говорили: «мы не заставляем вас оставлять вашу веру, забывать ваш язык», а между тем употребляли все средства власти, силы, богатства, чтобы юношество привлечь к такому воспитанию, которое бы заставило.гоо-лучивших его отступить от элементов своенародности, а в то же время умышленно покровительствуют пренебрежению к своему народному воспитанию. Так поступали с дворянством, с мещанами, а тем более с простым народом вовсе не церемонились, как известно. Мы далеки, однако, до того, чтобы идти рука об руку с теми, которые, руководствуясь ненавистью, стараются представить старую Польшу каким-то исключительным вредом в истории Европы. Напротив, многие предрассудки, общие веку, в славянской Польше проявлялись мягче и гуманнее; но тем не менее она не была чужда их, и в деле связи с южной Русью было присоединение последней к первой, а вовсе не свободное и не равноправное соединение. Мицкевич, возведя это политическое событие в апофеоз, уподобляет его супружескому союзу. Может быть — только разве та-
К0Му союзу, где жена делается безгласною рабою, обязана жИТь умом и желаниями своего мужа и лишиться собственной воли, отказаться от прежнего образа жизни, от прежних симпатий, — быть тем, чем прикажет муж; может быть соединение южной Руси с Польшею и достойно назваться образом такого супружеского союза, но никак не другого. Союз народов может быть, только при таких условиях, когда между соединенными народами нет ни первого, ни второго, ни главного господствующего, ни второстепенного, — подчиненного; когда один народ не только не станет покушаться на стихии народности другого, но искренно будет их поддерживать и способствовать их процветанию. Так, до иекоторой степени, и было в западной и южной Руси до люблинской унии, когда великие князья литовские, будучи католиками, давали вклады на русские церкви и заботились о благосостоянии епархий и монастырей; исполняя нравственный долг убеждений своего века, будучи польскими королями, не покушались однако вводить в Руси польского языка и польских обычаев. Можно сказать, что акт люблинской унии был актом не соединения свободных народов, а расторжения, ибо соединение уже существовало прежде на самом деле. Но это свободное соединение не поворачивало русской истории от возможности возрождения древних федеративных начал связи с северною Русью, не налагало на южнорусский народ ярма, которое он должен нести хотя и против воли, ради исполнения буквы в какой-то бумаге, не им сочиненной; это соединение не лишало русского народа его бытия, не убивало в нем зачатков и надежд к самосохранению; одним словом — оно было действительно соединение, а не присоединение. Лйблинская уния уничтожила на самом деле то, что провозгласила — связь равного с равным, вольного с вольным; вместо такой связи она создала господство одного над другим, сильнейшего над слабейшим, обманувшего над обманутым. Против этой-то унии, против ее последствий, против ее духа и смысла вооружился южнорусский народ, вооружился справедливо, ибо его не спрашивали тогда, когда присоединяли к Польше и установляли порабощение и уничтожение его народности.