— Теперь, может быть, вы изволите, — граф?
Не соизволил: как он, граф, может на такое согласиться — ведь он же граф! Но вместе с тем словно бы отчасти согласился: разве граф может устоять перед просьбами и едва ли не любовными заклинаниями дам и возгласами мужчин? В общем, как бы согласился, хотя и не совсем. Можно ли дать согласие, когда неизвестно, чем дело обернется: вдруг какой-нибудь клоунадой? Хуже того, известно: именно клоунадой. Но опять-таки эти подобострастные ужимки, эти просьбы, эти бурные аплодисменты. Чего ему, графу, который князьям утирает нос, бояться? От него же не убудет.
— Ладно, так и быть.
И вот граф уже перед ним, вернее, под ним, потому что Браницкий на стуле стал меньше ростом, съежился, притих. Правда, не сразу. Поначалу еще хорохорился, вертелся, фыркал, бурчал себе под нос и всячески показывал, что он выше происходящего, а поскольку сидел лицом к обществу, то и остальных заражал своим высокомерием. Это никуда не годилось.
Если он не подчинит себе графа, то вообще ни с кем больше не справится. Никогда — ни сейчас, ни потом. Только опозорится, прохлопает редкостную возможность. Это в лучшем случае.
Казанова вежливо извинился: он должен кое-что поправить, — когда же Браницкий, слегка удивленный, приподнялся, повернул стул боком. Посадить графа совсем уж спиной к зрителям пока не решился. Но и так неплохо: хоть перестанет их баламутить, болван.
Теперь можно было начинать. Сперва — специально для недоверчивых и насмешников — сделал над головой Браницкого несколько идиотских пассов, достойных доморощенного заклинателя змей. Дешевый трюк, оскорбительный для его интеллекта, но первым делом нужно напустить туману и напомнить им всем, кто хозяин положения.
Так. Бычий загривок, но голова хорошей формы, небольшая, будто от другого туловища. Лучше стукнуть тяжелым предметом, чем душить. Эге, на коже красные пятна, просвечивающие даже сквозь волосы! Фи, недоросль какой-то, а не взрослый мужчина! Прыщавый граф — ну и ну! Гроза князей обсыпан чирьями. — Какая там голубая кровь! И не мужик — мальчишка, ну конечно, теленок, а не бык!
Бедная Катай, раздвигать ноги, чтобы впустить нечто паршивенькое, недоразвитое, маленькое и легкое, как перышко. Да, да, именно перышко. Он без труда вырвет из нее этого съежившегося на стуле зазнайку, подбросит, как ручного голубя, и разрешит полетать. Да, видит Бог, он это сделает, он с них собьет спесь. Пусть увидят, кто здесь на самом деле смешон. Сделает это, сделает. Ведь он ощущает в себе силу, достаточную, чтобы поднять в воздух леса, горы, весь земной шар, а не только прыщавого недоросля. И его девочки это чувствуют. И Сара, и Этель, и Лили, прелестная Лили. Сосредоточенные, готовые мгновенно откликнуться на любой его знак. Они не зазеваются, не собьются с ритма. Сольются в единое тело с четырьмя парами рук, индусское божество, вызывающее страх и восхищение. Что против него Браницкий? Взлетит, не успев пискнуть от страха, взовьется к потолку, воткнется своей покрытой коростой башкой в стропила и, с разбитым черепом, грохнется им под ноги. Да будет так. Он расплатится за Катай. Да, только так. И не иначе.
Начали быстро, дружно, и вот уже их пальцы, точно когти, вонзились под мышки и под колени Браницкого, вот уже лишь секунды, доли секунд отделяют его от взлета… но тут граф рванулся вперед, едва не сбив с ног Этель и Сару.
— Оставьте вы меня, черт побери, в покое!
И, вскочив, больше уже не сел, ни минуты не задержался; увлекая за собой свою свиту, без единого слова объяснения, даже не попрощавшись, устремился к двери. Казанова с трудом сдержал гнев. Опершись одной рукой о спинку стула, другую положил на плечо Лили. Сейчас он ненавидел Браницкого не только за сорванный триумф и за Катай, но и за все грехи на свете, за всех оскорбленных и униженных, за свои и чужие беды. Эх, если бы сейчас ощутить под пальцами шершавую рукоятку ножа и пульсирующий кадык графа, и он бы ни минуты не колебался. Но ему не дано было испытать радость победителя. Он мог лишь крепко вцепиться в жесткий бархат обивки и деликатно, почти нежно — в гладкий бархат девичьей кожи.