Держа в одной руке свечу, а в другой — созданный человеческими руками, а не божественным промыслом череп, Джакомо раздвинул сундуки и протиснулся к стене. На соломенной подстилке лежал мальчик — его мальчик-чудотворец. Левая рука у него была обмотана тряпкой в бурых пятнах крови, глаза блестели от страха и жара. Он не шелохнулся — покорно ждал нового удара судьбы.
Казанова не столько услышал, сколько почуял опасность. Обернуться он бы не успел, отскочить было некуда, оставалось только толкнуть всем телом гору ящиков. Корчмарь — грузная туша, скорее смешная, чем внушающая опасение, — грохнулся на пол. Джакомо кое-как устоял, но нечаянно сломал свечу, которую держал в руке, и горячий стеарин обрызгал рубашку. Выругавшись, он потянулся за шпагой, но… пальцы угодили в глазницы шутовского черепа, и, пытаясь их высвободить, Джакомо осознал, где он и что — полуголый и босой — здесь делает. И только пнул корчмаря в зад.
— Болван, — сказал, преодолевая хрипоту, — человека от волка не можешь отличить? Отнеси его наверх, ко мне в комнату.
Череп как трофей сунул под мышку. Расправил плечи — затрещал застывший на груди стеарин.
— И никогда не бросайся на дворянина сзади.
На следующее утро Казанова проснулся лишь в полдень. Иногда на него нападала такая неодолимая сонливость, и он не удивился, а обрадовался, посчитав это признаком здоровья и молодости. Когда-то, после изнурительных гулянок, он мог проспать и двое суток кряду, а потом, выпив вина, вновь возродиться для бурной жизни, но в последнее время что-то в его организме разладилось. В тюрьме он сутками не смыкал глаз, теперь же частенько засыпал мертвым сном, однако, проснувшись, не испытывал облегчения. Даже вино не помогало: его одолевали апатия и отвращение к собственной персоне и ко всему вокруг. Только страх, что эти чужие бескрайние пространства поглотят его навсегда, что он никогда больше не увидит своего мира, заставлял вставать, мыться, бриться, одеваться и ждать отъезда. Впрочем, и в дороге он постоянно дремал — что еще оставалось делать? Горы низкие, море мелкое, шлюхи никудышные… Все понятнее становилось, что тогда имел в виду Куц.
Но со вчерашнего дня… Воспоминание о вчерашнем дне мгновенно отрезвило Казанову. Он открыл глаза. Мальчик лежал в углу на подстилке. Спал, а может, был без сознания. Свежее пятно крови на тряпке, заменяющей бинт, не сулило ничего доброго. «Дрыхну, вместо того чтобы действовать», — подумал Джакомо, злясь на себя, и вылез из постели. Наступил на валяющиеся с вечера на полу записки. Пускай лежат, там им и место. Жалкие полуправды и полулжи.
Мальчик не спал и был в сознании. Только не шевелился, уставившись перед собой мертвым невидящим взором. Бледный и испуганный, он вызывал сочувствие, но и только — ничего необычного в нем не было.
— Не бойся, рядом со мной тебе ничто не грозит.
Со смутной надеждой посмотрел на пальцы мальчика, но и в них не заметил ничего необыкновенного. Нормальные, может, чуть широковатые ладони, кожа на которых еще не огрубела от работы, грязные ногти — желание нравиться женщинам пока еще не заставляло за ними следить. А ведь эти руки могут творить чудеса — он видел собственными глазами. Осторожно снял окровавленную повязку. Пуля разорвала рукав, разворотила мышцы предплечья, но кости и нервы, кажется, не задеты. Джакомо легонько ощупал палец за пальцем, согнул и разогнул каждый. Дело обстояло лучше, чем он предполагал. Неделя-другая, и рука заживет. Уж он об этом позаботится. А тогда… Вся Варшава, да что там Варшава — Вена, Париж будут рвать мальчика на части, умолять продемонстрировать редкостное искусство, дремлющее в грязных пальцах с обломанными ногтями.
— Как тебя зовут?
Мальчик впервые посмотрел на него, беззвучно пошевелил губами. Ладно, не надо его мучить.
— Потом скажешь.
— Иеремия.
Голос был тихий, но отчетливый. Иеремия? Боже, все здесь не как у людей. Даже имена.
— Красивое имя. Но я буду называть тебя Пьетро.
— Иеремия.
«Никому ты не нужен, Пьетро, — подумал Джакомо, удивленный, с каким достоинством подросток произнес свое имя. — Господь свидетель, Пьетро, я хотел воздать тебе должное, но ничего у меня не получилось, никому ты не нужен, да и неудивительно. По правде говоря, ты был прохвост и на руку нечист, господина своего не слишком-то почитал, а если и бросился на его защиту — за что поплатился головой, — видать, у тебя ум помрачился или ужалила пчела. Пускай будет Иеремия». Дать мальчику имя своего слуги Джакомо хотел не без задней мысли, за что тут же себя осудил: сейчас ничто не должно отвлекать его от высшей цели.