Выбрать главу

Он редко встречал авторов. Встречал, правда. Но то были такие авторы, не встретить которых было просто неприлично. Коршак для остальных вряд ли был особенно заметен. Но Гребенников поехал на аэродром сам.

Машина шла хорошо и ходко. Номер, который был присвоен ей, придавал водителю особенный стиль — полулихаческий, самоуверенный, отчего казалось, что он — водитель прекрасный и с ним ничего не может случиться. Но и не только это виделось сейчас Гребенникову в этом немолодом уже, но каком-то молодежном мужчине. Он возил и прежнего шефа. И до того, как был создан еженедельник, он ездил на цековской машине, много перевидал на этом свете «хозяев», «шефов» и многих уже пережил. Он никого из них не забыл, и Гребенников почувствовал это, хотя ни разу, никогда в его присутствии водитель не помянул своих прежних пассажиров. Но что-то в его поведении, в его манере вести машину, в его манере разговаривать с ним, Гребенниковым, даже в той независимости, что сквозила в каждом его движении, заставляло Гребенникова понять это. И то, что он понял, отозвалось в нем какой-то печальной болью. Но это продолжалось только мгновение. Гребенников умел отодвигать от своего сердца неприятное — отодвигать на потом, хотя знал, что потом он вернется к пережитому.

«Волга» шла в левом ряду, иногда захватывая и сплошную осевую там, где она была видна, потому что мокрый снег, сделавшись грязным, покрывал не всю мостовую. Гребенников с такой легкостью отодвинул от себя почти неприкрытое чувство превосходства, исходящее от водителя, потому что из всех времен года ему нравилась вот такая весна. Именно весна — со слякотью, с разной погодой на разных сторонах улицы, с пронзительным ветром и неожиданным морозом, прохватывающим до костей: именно такая весна всякий раз возвращала ему то первое ощущение полета, своей значимости, предвкушения удачи, начала нового в жизни, которые он испытывал несколько лет назад впервые.

Пока шли утверждения и обсуждения, пока к Гребенникову присматривались из-за огромных — узких и круглых, и квадратных, покрытых зеленым и темно-синим, и красным сукном столов, пока он не в силах был ни смотреть в эти с выражением не созревшего еще доверия глаза, ни отвести своего взгляда; пока он поднимался по многочисленным лестницам, ходил по высоким коридорам, вступая в иной — совсем иной, чем тот, который он знал прежде, мир — он не видел Москвы. И в тот последний час всех этих хождений по мукам, когда он спускался к парадному выходу по ковровой лестнице в абсолютной, почти нереальной тишине, он еще допускал, что вот сейчас его окликнут и… ничего не будет. Уже оставалось несколько ступеней, парадное — в высоченных, выше человеческого роста, стеклах, уходившее куда-то в кромешную торжественную мглу этого здания, косо надвигалось на него, а оклика не было. Он уже взялся за полированную бронзовую ручку двери. А его никто не окликал. И он нарочно помедлил открывать дверь, словно намереваясь до конца, до самой последней доли пережить это, понимая, что с каждым мгновением что-то меняется в нем, понимая, что вот сейчас, когда он ступит на московскую улицу — он будет уже совсем не тот Гребенников, который входил сюда три часа назад. Его не окликнули, и никто не сбежал по лестнице за ним вслед. Он ступил на тротуар и увидел московскую весну.

Была слякоть, была неповторимая просторность серого над Москвою неба, было твердое убеждение, что никогда более в жизни он не будет ждать оклика сзади, что никогда он более не будет медлить в парадном и никогда более не станут ему казаться такими высокими лестницы. Тогда его ждала машина — такая же черная и новенькая, как эта. И за рулем ее сидел водитель, которого Гребенников не знал по имени, видел первый раз в жизни и которого ему дали только на одну эту поездку. Гребенников не столько узнал его, сколько догадался, что вот этот — с невозмутимым благородным профилем директора потребкооперации водитель ждет его. Но он сказал, что не поедет, а пойдет пешком. Водитель коротко глянул на Гребенникова, и машина ушла. А Гребенников пошел по слякотному, как вот сейчас, тротуару. У него не было головного убора. И редкий, но тяжелый от влаги снег падал на жесткий седеющий ежик его волос, тая на лице, стекал прохладными струйками за поднятый воротник.

Гребенников шел долго. Он выбрался на кольцо и шагал по нему до той улицы, где должен был повернуть, чтобы попасть в свою гостиницу. И он за весь этот путь нисколько не устал. Напротив, он даже как-то окреп за эту дорогу. Он ощущал и тротуар под ногами, и снег на лице и на губах, он видел лица встречных и даже через стекло увидел в каком-то овощном магазине, что продаются шампиньоны. В своих родных местах он не видел этих грибов. И вообще никакие грибы никогда ничего ему не напоминали. А тут вдруг напомнили, родину его напомнили, заимку. Грибы, которых он там не встречал, вдруг неожиданно объединили его жизнь — ту и будущую — в одно целое. И лица прохожих уже не были для него просто лицами встречных, теперь он не отрывал себя от них. Он ощущал сейчас в себе уверенную тяжесть своих лет. Он неторопливо, как дома, выпил в холле двойной кофе, твердо держа чашечку в пальцах. И отправился к себе в номер.