Выбрать главу

Палату вел молодой хирург по фамилии Казачков. И фамилия эта соответствовала внешнему облику доктора. Пока его Деборов видел в халате и колпаке, со стетоскопом на груди, молодость Казачкова, тонкость черт его умного худенького и по-мальчишески красивого лица еще не мучила его. Но однажды, еще до гипертонического криза, Деборов увидел Казачкова утром на улице — тонконогий, в коротенькой щегольской курточке, в шапочке с помпончиком, в брючках-дудочках, — он пришел в ужас. С каждым своим визитом к Деборову Казачков все серьезнел и серьезнел, а Деборов, морщась, отворачивая свое лицо к несвежей стене, подчинялся ему, односложно отвечал на обычные вопросы. Наконец появился и Дмитриев. Деборов не мог заставить себя подобреть — личная обида жила в нем на Дмитриева, хотя понимал он, что тот ни о чем не догадывается и, наверное, не должен догадываться. Но обида эта подступала к горлу с такой силой, что когда Дмитриев, пододвинув крашеную больничную табуретку к кровати Деборова, сел, упираясь жесткими сильными коленками в продольный брус кровати, и взял неожиданно мягкими и горячими руками руку Деборова, Деборов заплакал.

Он отвернулся к стене как всегда, он давил в себе этот плач, стискивал губы, но у него ничего не выходило.

Дмитриев не произнес ни слова. Деборов плакал. И пока он плакал, Дмитриев все еще держал его руку, хотя в этом никакой нужды уже не было. И все же он сказал:

— Ну, что это вы… Ну, ради бога!

Он в таких случаях говорил «голубчик, не стоит», объяснял или притворялся, что объясняет нестрашную истину. А тут он ничего более не добавил. Он подумал про себя, что нужно оперировать и оттягивать операцию нельзя. Деборов не только не набрался сил — после крови и плазмы, после всего, что ему влили, а, наоборот, терял ее, эту свою силу. И Дмитриев, как ему показалось, понял, что происходит здесь с этим человеком.

— Я уберу это у вас, успокойтесь, — сказал Дмитриев. — Я убрал бы все это раньше, но нам, — он сказал не мне, а нам, — хотелось укрепить вас. — И он улыбнулся ему — Деборову, хотя вовсе не собирался этого делать.

— Когда? — отрывисто и сухо спросил Деборов.

— Ну, допустим, послезавтра, — ответил Дмитриев. — Можно было бы и завтра, но вам нужно успокоиться. Вот возьмите и настройтесь.

— Хорошо, — ответил Деборов. — Чем скорее…

Это была пуля. Дмитриеву пришлось повозиться, выделяя новообразование — в трудном месте оно возникло. Санитарочка, когда он, отделив часть препарата ни гистологию, бросил остальное в тазик, хотела убрать этот тазик, Дмитриев сказал:

— Не трогайте, для коллекции сохраним. Вы же знаете нашу коллекцию?

Коллекцию здесь знали — более сотни самых неожиданных предметов понадоставали за те шесть лет, что существовала эта клиника. И Дмитриев держал все это в коробках из-под лекарств у себя в профессорском кабинете в шкафу. Там были осколки снарядов и мин, были камни и монеты, были обломки лезвий и дробины, были пыжи и вилка, там был и обломок бычиного рога — боднул как-то чуть не насквозь своего скотника бычище.

Выходил после операции Деборов неожиданно четко и твердо. Дмитриев ожидал, что тот будет капризничать, киснуть, что его надо будет поворачивать, чтобы не возникло застойных очагов в легких и т. д., что бывает в том случае, если человек после операции малоактивен. Деборов прекрасно ел, возился, кряхтел и посапывал, словно проверяя, не осталось ли той старой грозной боли в его груди. Боль была. Но она была какая-то радостная, снаружи, болели швы, болели пересеченные ребра, но они заживали с каждым часом, и Дмитриев отменил сначала промедол, потом и другие анальгетики. На шестой день Деборов пошел. Дмитриев стремительно летел по клиническому коридору, к главному врачу — ругаться. И чуть не сшиб Деборова. Тот, перекошенный, с дренажной банкой в кармане пижамы, брел в курилку.