— Сталь-то словно легированная. Из такой танки можно делать.
— Да, — сказал Воскобойников, — как легированная. — И ему опять показалось, что во тьме редколесья движутся люди. Слышны их дыхание и шорох шагов. — А я не увидел, — взволнованно повторил он. — Дерево тройное помню, а это вот не видел.
— Я ведь в тайге вырос, Владимир Михалыч, — сказал Николай. — Чуть не в староверческом скиту. Для того, кто не наш, тайга — просто много деревьев, и все. А мой батя каждое дерево отдельно понимал. Как людей. Он разговаривал с ними, и имена им людские давал. Кому — Иван, кому — Петр. У них у каждого свое обличье… Потому, наверное, я и увидел.
Они пили чай. И чай, и воздух вокруг пахли хвоей и талой водой. Так пахнут болотные мари здесь, когда начинают остывать к ночи.
Каждый со своей стороны помешивал огонь, пряча лицо от жаркого его дыхания.
— А что, Владимир Михалыч, — спросил Николай неожиданно, — правильно строили они, а?
— Не знаю, — помолчав, ответил Воскобойников. — Может быть, и правильно.
Еще до этого похода Николай, мотаясь по округе, не упускал случая спросить, узнать о прошлых строителях. Да и проще это было ему — здешний, свой, гуран. И Николай как-то сказал Воскобойникову между делом:
— Здесь, в Горняцке, есть маркшейдер. Он тогда работал. Точно. Но завтра старик улетает на запад, к внукам. Дороги — двести километров. Дорога ничего, «Магирусы» накатали…
— Тогда жми, — сказал Воскобойников, — возьми еды, заправься. И едем.
В горняцких поселках не спят все сразу. Посменно спят.
Лысый кряжистый маркшейдер не спал. Он встретил их, но дальше веранды не пустил. Настороженно поводил хрящеватыми ушами, прятал водянистые глаза, время от времени зорко вскидывал их то на Воскобойникова, то на Николая — того теперь презирал за язык: не предполагал, разговорясь как-то, что парень этот неспроста подвел его к разговору о том, чего он вспоминать не хотел. Ни орденов за это задним числом не дадут, ни пенсии не добавят.
«Да было, да когда это было, да ничего, мол, из этой затеи не вышло, не нужна дорога оказалась, законсервировали ее. А вели сюда к угольку. Да и уголек-то хреновенький, и немного его по мастьштабам тогдашним было». Старик хитро произнес «по мастьштабам». Не мог он так говорить, потому что все остальные слова говорил правильно…
Всю ночь Воскобойников жег костерок. Николай заснул не в палатке, а возле, время от времени поворачиваясь во сне настывшим боком к теплу. А Воскобойников сидел, подбрасывая сучья и ветки в короткое, но яркое из-за горящей хвои, пламя, физически ощущая позади себя и над собой ошеломляющее пространство. Никогда еще ничего подобного с ним не происходило. Не то, чтобы оборвалась связь с обитаемым миром, со стройкой, с Москвой — которая так и не уходила из его зрительной памяти, из его души, а истончилась как-то до неосязаемости. Словно все, что происходило с ним, все, что случилось в его жизни за все время, как он сознавал себя, осталось где-то позади, не здесь, и никакой причинной связи у него с прошлым его не было. И от этого, от тишины — прозрачной какой-то, пронизываемой любым шорохом, малейшим звуком, грусть и волнение овладели им.
За одну ночь он постарел. И чувствовал сам, что постарел лицом и душою.
Старая, брошенная, недостроенная, трасса вела к обитаемым местам, а ему казалось, что он с каждым шагом по этой заросшей насыпи, уже сделавшейся совершенно непохожей на дело человеческих рук, погружается в толщу лет все глубже и глубже, как в воду.
Никогда еще Воскобойников не жил так медленно. Каждое мгновение растягивалось неимоверно, вмещало в себя столько, сколько не могло вместить никогда прежде — вот он смотрел, как Николай рубил сучья. Взмахнул топором, сидя на корточках. И до того, как опустится сверкающее натруженное лезвие топора, Воскобойников успевал вспомнить с подробностями лицо начальника геологической партии. Он мог проследить падение дождевой капли, успевал вытянуть руку ладонью вверх и поймать ее — именно ту каплю, которую увидел. Это состояние оставляло его только во время перехода от стоянки к стоянке. На каждой из них они проводили целый день и еще ночь — полную звезд, остро пахнущего древним льдом холода и насыщенной неясными шорохами тишины. Нет, не были неясными ему эти шорохи. Словно всегда было в нем, дремало на самом донышке души из-за ненадобности, а ожило лишь теперь умение различать звуки этой северной неяркой тайги: он не слышал эту тишину, он видел ее: видел, как льется в распадке вода, видел, как касается скальных обнажений ветер. Эти обнажения ночью были светлее неба, и днем казались почти черными от времени, которое они пробыли на свете. Словно лики далеких предков проступали сквозь толщу времени. И наоборот — он вдруг догадался, что может слышать то, что видят его глаза — он не видел, а слыша, как сгорают в ночи искры от хвои в костре, слышал напряженный глухой гуд пламени — оно гудело так, как гудит кровь в усталом теле, в ногах и кистях рук. Воскобойников отдавал себе отчет, что это происходит с ним оттого, что теперь он знал тайну этой земли. Нет, не знал — предчувствовал, что узнает.