Выбрать главу

Ухо горело, а злости не было. Он просто распихивал дерущихся, оттаскивал от своих двоюродных братьев их противников, которых было больше и которые были очевидно сильнее. А если ему приходилось все же съездить кому-нибудь из них, не метил ни в лицо, ни под дых. А вот в ухо с веселой радостью незлобивой мести — съездил. Потом они убегали от истошно свистящих милиционеров в белом, похожих на привидения: белый шлем, белые перчатки, белые гимнастерки, белые галифе.

А на следующий день, вернее в ночь, они взяли его с собой. И Коршак греб, греб сильно, лодка шла хорошо. Грести он умел не ахти как, но греб не впервые. Потом ему сказали: «Оба табань», — и эти слова он знал! Он придержал плоскодонку, а старший шарил в темноте за бортом, потом что-то достал. Это был перемет, и они пошли по перемету, снимая время от времени еще живых рыбин. Коршак сидел тихо и тихо подгребал потому, что ему так было велено. Когда они пристали к берегу, он даже пожалел, что мало плавали.

Лодку замкнули на замок, накрыли улов брезентом, потом постелили что-то прямо на песке и легли все трое. Ночь была звездная, только душная, и темнота была какой-то вязкой, липучей, что ли, казалось, что вытянешь руку вверх к звездам — и темнота останется на ней, как чернила.

Уснул он на рассвете. А проснулся оттого, что пригрело солнце и послышались знакомые голоса. С двумя пустыми ведрами мальчишки возвращались вдоль берега. Шли от пристани, которую отсюда было чуть-чуть видать. И по тому, как громко они говорили, как смеялись, он понял: рыбку-то огольцы снимали чужую, «загнали» ее и теперь ничего не боялись…

Потом был налет на «мордушки» — по тому берегу. Операция заняла всю ночь, вернулись на рассвете, хотя вышли еще часов в пять вечера накануне. Течение снесло их километра на полтора ниже, догребались вдоль берега. Здесь Коршака на веслах сменил старший, Коршак нагнулся к воде, чтобы остудить руки, и вдруг увидел маму — она сидела на самом верху невысокого обрыва, свесив босые ноги, а рядом, положив ей голову на колени, лежал человек, который встречал их на вокзале. Мама трогала его волосы и смотрела прямо перед собой. А может быть, Коршаку это лишь показалось, потому что он видел их одно только мгновение — все в нем оборвалось, рухнуло куда-то вниз, и все его существо летело, падая и падая, и он больше не смотрел в ту сторону. И лишь когда уже причалили к своему месту и надо было вытаскивать тяжелую лодку на песок и он перелез через борт в воду и посмотрел туда — это было недалеко, метров двести, ну от силы триста, — там никого уже не было…

А вечером мать получила телеграмму от отца. Он сообщал, что возвращается в Ленинград. Маму долго уговаривали ехать. Она плакала. Коршак слышал это с печки. Она плакала и молчала, а ворчливый женский голос мелодично убеждал ее:

— Поезжай, Тонечка… Ну, мало ли что. Все у вас будет хорошо. Вот увидишь. А если уж совсем плохо станет — не на другой же планете живем. Вернешься, хоть одна, хоть с сыном…

Тогда Коршак отнес это на счет того, что здесь ее родина, что в Ленинграде ей трудно, а здесь спокойно и понятно. Точнее, заставил, себя так посчитать. Потому что остро всплыло перед мысленным взором то ужасное, что увидел он с лодки.

Они приехали в Ленинград, а отец не доехал. Самолет, на котором он летел из Мурманска, пропал. Пропал и все — ни обломков, ни следов, ни последней связи. Военный СБ взлетел тогда в хмурое небо по дождику — на трассе и в Ленинграде обещали хорошую погоду. И никуда не прилетел этот СБ.

Коршак помнил, как встречали их на вокзале какие-то военные. Никого и никогда прежде, кроме шофера старшины Степанова, Коршак не видел. Их встретили с непонятной им обоим молчаливой и строгой предупредительностью. Мама спросила самого старшего из них: