— Ну что, мужики, перемолчим да с богом?
— Может, подождем? Придет трактор — дернет.
— Его дернешь — тягу такую, да на спущенных баллонах. И приварился он уже к земле-то.
— Слушай, служивый, — сказал тот, что был постарше, — это уже не машина — это памятник самому себе и немецким оккупантам. — Потом он сплюнул. — Эх, в душеньку ее мать! Давай!
Строго пять качков педалью газа, конус выжат ногой до полика, зажигание включилось — и стрелки приборов ожили.
— Ну, славяне, навались!
Трыкнул бюсинговский движок, раз трыкнул, другой, трыкнул сдвоенно — хлопнул через карбюратор…
— Давай, давай, славяне! — Ноги тряслись от волнения и предчувствия. — Давай, ребята, давай!
Двое там, перед кабиной, приопущенной к земле, мотались как два шатуна.
— Давай! Давай! Я ее стартером, курву! Давай! — И рванула техника, плюнув через глушитель огнем и дымом. Сначала пара цилиндров, потом еще один, а Степанов все не отпускал стартера. Работающие цилиндры сами уже крутили коленчатый вал, стартер только не давал им остановиться. Степанов на слух отмечал: вот четвертый включился, вот пятый. Отпустил сцепление, обороты поубавились — шелохнулся «бюсинг». И вдруг под ногой взревело — пошли все шесть цилиндров. Убрал подсос до половины, газок убавил и держал его на половину мощности, и понять не мог, отчего не видит ни черта перед собой, словно затмение плывет перед глазами, а потом понял: плачет…
Как древние египтяне строили пирамиды, так грузил свои находки Степанов в огромный кузов «немца». Теперь уже все казалось ему семечками: привез из деревни четыре бревна от разобранной хаты, сухие были да крепкие — на время попросил, соорудил из них перекладину и лебедкой, что на переднем бампере «немца» была укреплена и ни разу от начала жизни машины не работала еще с пользой, нагрузил — только кабину тросом промял и протер до бумажной толщины. Заделал, как планировал, правую половину ветрового проема фанерными листами — один снаружи, один изнутри. Перед собой заделывать не стал, решив, что и так до дому дотянет. Горячий воздух от двигателя лился под ноги, отсекая леденящий поток встречного ветра, и поехал. Довез солдат до места, кипяточку выпил, в горнице горячей водой умылся и покатил по своим же санным следам. Снегу за эти дни так и не выпало, и ветер ни разу не коснулся белого лица степи…
Лошадь с санями Степанов на время оставил у председателя.
— Этой старушке, батя, — сказал он, — в лучшие времена на собственные сбережения я бронзовый памятник отолью: пусть стоит над степью мордой в ту сторону, куда мы с тобою ездили.
…Его сыновья подросли и окрепли. Ушла из их лица та голубизна и прозрачность, которая так хорошо была знакома Степанову в ребятишках из освобожденных деревень, — они несли эту прозрачность далее под слоем копоти и гари прогромыхавшей над ними воины. И приуспокоилась Дуся. Правда, лишь две пары валенок еще было на всю семью — одна для Степанова с Дусей, другая для сыновей, обе пары одного размера. И мяса еще не нюхали в доме — ели картошку, капусту, ели пшеничную кашу, но уже иногда и с настоящим свиным салом, ели лук и редьку, а для того, чтобы все это было, вели свой участок при хате всей семьей. И не было теплого ничего, кроме телогреек и ватных штанов — из каких-то армейских запасов выдали на всю МТС. И когда Степанов, получив обмундирование это, нес его домой, он вдруг с острой тоскливей нежностью подумал: «Вот она, армия-голубушка, и тут помогла. И тут она, милая».
Но жизнь все-таки налаживалась, И Степанов понимал, что если он сейчас не поедет к Коршакам, он не поедет к ним никогда.
Однажды ночью Степанов осторожно, чтобы не разбудить Дусю, высвободил босые ноги из-под лоскутного одеяла, выполз сам. И пошел на улицу покурить. Он и сам не знал, почему душно становилось, как только вспоминал он о Коршаках, — словно сердцем на остренькое натыкался.
Степанов сел на влажную от росы ступеньку крыльца, чувствуя тощим своим телом сквозь бязь армейских подштанников и эту влажность, и надежность родного порога. Закурить бы! А он не взял с собой из хаты курева. Не возвращаться же!
Понял он теперь, что не только суета и скудность жизни, не только забота да работа без конца и краю держали его здесь, а еще и страх, боязнь вновь оставить их — Дусю и ребят — после стольких лет разлуки.
Сзади открылась дверь, знакомое тепло приблизилось к нему — это он спиной чувствовал. Дуся. Босая. В одной исподней рубахе.