Но за стеной взорвалась спичка — Степка закуривал.
— Мне было так же трудно, как и всем, — тихо, со скорбью, произнес блондин. — Давайте отойдем отсюда…
Он знал, что в бараке все слышно.
— Кругом дрова. Воды — залейся. И пресной и соленой! Дед Кирилл хлебы печет, люди здесь живые есть. Трудно! Сволочь ты — самая настоящая. Сам волк и людей волками представил перед пацанами. Жрал небось один, под одеялом!
— Я предлагал. Они сами отказывались. Взрослые люди. Я не нянька. Я декан факультета…
В стену барака словно что-то бросили — мягкое и грузное. Это Степан сгреб доцента за грудки со всем, что на нем было напялено, со свитером, с добротной, специально для здешних мест — элегантной курткой, пальцами даже тело зацепил; приподнял его от земли на уровень своих глаз и прижмякнул к стене.
— Отпустите, отпусти… Как вы смеете! Кто вы такой! Я все равно дознаюсь, кто вы такой…
По стене что-то сползло. Степан отпустил собеседника. Коршак вышел к ним.
Доцент дрожащими руками запахивал куртку — «молния» на ней распустилась, роскошный — под самый подбородок воротник свитера опал, как переспелый. Степан, тяжело дыша, ковырял пальцами в смятой пачке «Севера». Табак и лохмотья папирос падали на землю.
— Я Бронников. Понял?! Так и дознавайся, Бронников я. Степан Бронников. Я приеду в твой город. И если найду тебя в твоем вонючем институте — хлопот у тебя прибавится…
Доцент воспользовался появлением постороннего человека и, стараясь не спешить, собрав остатки достоинства и самосознания, прошел за спиной Коршака в барак. Степка уставился на Коршака и еще некоторое время не видел его. Потом увидел.
— Идем к морю, Степ, — сказал Коршак. — Идем.
Тут было совсем рядом, льды, и те, еще не спаявшиеся в поля, еще дышащие на редкой пологой, едва заметной волне, и те, что громоздились руинами на берегу, придавили море. И оно молчало. Молчало до самого горизонта. Чуть шевелились под осторожным, словно пробным перед зимними штормами ветром какие-то былинки, проросшие меж старых серых камней.
— Ты думаешь, корефан, что они скисли? Пацаны эти?
— Молодые, из города…
— Не-ет. Молодость — ерунда. Чужое им здесь все. Потерялись. Вернее, их потеряли. Этот вот лысый потерял! На гитарах, на блямбах на куртках долго не проедешь. Ноги промокнут — хана романтике, нет человека! Земля-то не его. Он ведь не ради чего прикатил сюда, а за ради себя самого. Пес он, кореш. Пес! Гнать его надо. В три шеи от пацанов гнать. Моя бы воля… Он им ничего, окромя блямбы да гитары не дал, курва такая! Доц-е-ент…
Слова Бронникова о том, что все им здесь чужое, странным образом обратили мысль Коршака к его собственному дому. И в сердце возник твердый — хоть щупай его — орешек. Мария. Сережка.
В день похорон Колесникова в город вернулись только поздно к вечеру. Садик закрывался в шесть тридцать. В садик едва достучались. Для Сережки поставили на втором этаже раскладушку, он спал на ней одетый — даже в шапочке и в сапожках.
— Не захотел раздеваться, — сказала воспитательница. — Ни в какую. За мной придут — и все. Намучилась я с ним. Вы уж больше не опаздывайте. Разные дети бывают. С вашим-то балованным невмоготу…
Коршак нес своего избалованного, прижимал его за спинку, вдыхая ни с чем не сравнимый запах волос своего сына, чувствуя его спокойное дыхание у себя на шее, и какая-то ниточка протянулась из его собственного прошлого, когда он сам был маленьким. Пережитое дало возможность понимать прошлое. И в том, что он испытывал сегодня, когда сливал теплую воду мальчишкам на худые спины, было схожее со всем этим. И это было мучительно.
Часа в три пополудни повалил снег. Тяжелый, спокойный, тихий, такой, словно не здесь, на краю земли, а где-то посреди России, под Москвой, над Вологдой. Теплый, он таял, ложась на гальку и на камни. И вдруг как-то сразу, в одну минуту, сделалось темно. А предстояло ехать. Опять те же шестьдесят километров, которые представлялись теперь, когда их уже прошли однажды, бесконечными. Откладывать выезд дольше было нельзя — теперь началась зима, вот сейчас, прямо на глазах началась зима, и завтра может ударить штормовой ветер. Ветер со снегом, и даже трехосный ЗИЛ не выберется отсюда. А «Ворошиловск» не станет ждать, и Феликс пройдет мимо и будет думать: оказалась кишка тонка у рулевого.
Одна только мысль об этом породила тревогу: все закончится пшиком. Уйдет «Ворошиловск» и исчезнет из жизни Коршака Феликс. Теперь уже навсегда.
И Бронниковы тоже были встревожены. Митюша несколько раз выходил из барака и подолгу стоял, всматриваясь в серое месиво, прислушиваясь к чему-то. Потом они вдвоем со Степаном сосредоточенно и молча осматривали машину, готовили ее в дорогу, вымокли до нитки. Мальчишки тоже собрались. Они уложили свои тощие рюкзачки, понавертели на себя все, что было у них с собою — свитеры, штурмовки, шарфы и вполголоса, уже ожив, переговаривались, сидя на нарах.