Выбрать главу

Вдруг бабий голос такой затаенно-звонкий вверх взметнулся. Я и не заметил сперва, что среди тех четверых – баба в камуфляже, думал, одни мужики. Баба ихняя и говорит по-украински, с хрипло-звонкой такой печалью. Я тебе переведу, ты не поймешь по-ихнему. А сказала баба так: «Грех убогого кончать. Пускай тушкан этот к себе в нору прыгает. Рюкзак с него сдерните, может, чего пожрать у него там найдется»…

И аж зазвенела в ее голосе грустинка, так приятно стало, как иногда кран водопроводный звенит, когда из него вода потихоньку льется… Мне ее жаль даже стало. И незаметно так я тогда не за себя – за нее резко переживать начал. Думаю, сейчас засекут наши ее голос, не будут разбираться, кто да что, кончат тут же… Я даже привстал. Хотел рукой ей махнуть: мол, не звени голосом, дура!

Ну, и получил тут же по руке от ближнего украда прикладом.

А наши не услышали. Зато другие украды из дээрге на нее вызверились.

– Мовчи, Дарка! – крикнул один, костлявый такой, с усами. – Мовчи, стэрво! Тут тоби нэ Новоград-Волыньский! Скинчилась твоя влада, пидстылка дывизионна…

Тут слышу – хрусь-хнысь! А потом как словно мешком под завязочку набитым об землю – шмяк! Уже после понял: эта самая Дарка – прикладом своего же. Властная баба оказалась… И опять, глуша хрипло-звонкий свой голос, про убогих и калик перехожих что-то на мове своей проговорила.

Она это по-украински сказала – и так певуче, хоть и с хрипом у нее получилось, что я от удовольствия аж рот до ушей растянул.

– Да ты, я смотрю, украдам тайно сочувствуешь.

– Украдов мы всех куда надо определим. Но без живодерства. А с бабами… С бабами мы не воюем.

– Ладно, пошутил я. Но вот про женский род ты с присвистом говоришь. Не иначе бабником вырастешь.

– Не, куда мне… Просто голос у той украдки был какой-то особенный.

– Ну, а дальше-то, дальше что?

– Дальше содрали они с плеч моих рюкзак, дали, конечно, три-четыре раза по голове, а потом по почкам, и тихо так, теперь без всякого шорханья, уже втроем в лесопосадочке растворились. Ну, а четвертый, костлявый, уже мертвый был, так и остался лежать рядом со мной. Кой-кому про тот случай я, конечно, не утерпел, рассказал. С той поры и стал я – Тиня-тушкан…

Доля-Доляна

Мне нужно было ехать по делам. Я уехал, но под вечер опять вернулся. Привез Тине московскую куртку с блестящими пуговицами. Он радовался как десятилетний…

Книжный рынок пустеет. Солнце затягивается порванным закатным веком: как у раненного в лицо ополченца, которого видел здесь же, вчера утром, на входе.

«Книжная канцелярия» – так называет Тиня рынок «Маяк» – тоже потихоньку закрывается. Гомонит еще за углом «Гумпопо», но и там, судя по звукам, народу теперь не густо.

– Поехали, покормлю тебя.

– Небось в столовку… А в кафе «Два товарища» слабо сводить полторашку?

– Свожу.

Тиня резко вскакивает, но тут же опять садится.

– Не, здесь останусь.

– Ну и чего тебе здесь ловить на ночь глядя, дурашка?

– Долю сторожить буду.

– Так ты сторожи ее не сторожи, а сам знаешь, от судьбы – ну, пускай по-здешнему от доли – не уйдешь.

– Дурак ты, дядя московский. Умный, а дурак. Подумал про всякую книжную глупость: «мол, доли-судьбы Тиня здесь дожидается». А я Доляну жду! Девчонку одну зашибенскую. Боюсь, как бы она от меня к халдею из «Миллениума» не переметнулась. Ну, к бармену ресторанному…

– Ты у нас уже и женатый, небось.

– Не. Мы с ней просто так пока… Ну, не живем еще. Она говорит: маловат еще. Я и сам знаю. И потом: по бабам истаскаться – это нам, мужикам, раз плюнуть. А Доляна – она красавица Балкан! Боснячка, норовистая… Вот я ее по-нашему Долей и прозвал. Может, чуть спокойней ее это имя сделает, чуть задумчивей. Это мне можно целый день смеяться. А бабам и девчонкам не положено. Так что ты, дядя московский, вали. А я пока тут рядом, в каморке своей печку затоплю. Холодно здесь ночами. И постреливают иногда. Бывает, и часто. А только у печки пылающей – никакая стрельба не страшна.

Донбасс на привязи

Я все никак не мог уйти, оторваться от Тини…

– Ты вот считай, что раненый. Тебя в России в хороший госпиталь определят. А не хочешь в Россию – просись в Харьков или в Днепропетровск.

– Не, тут я. Доляну одну оставлять не годится. Много до нее здесь охотников. А пока я тут – никто ее пальцем не тронет, если сама, конечно, не захочет. Я тут всех блатных и военных знаю и самого Захарченку тоже знаю… Ну а если совсем тебе правду сказать: без Донбасса и без этой «Книжной канцелярии» нет меня в живых. Я только в этом месте живу, только в этом, понимаешь? А в других местах – я мертвый! Мертвяк мертвяком я… А здесь – хоть и под обстрелами – по всем прикидкам, даже и до двадцати пяти годков дотянуть смогу! И необходим я здесь очень, тебе просто знать не положено. Так что не я… Не я у Донбасса на веревочке – он у меня на привязи! А тех, кто сюда лезет, Донбасс придавит! Всех Донбасс придавит, говорю тебе, дядя московский!

Дорога. Дед и фазан

Мутно-звездное рассветное утро. Машин никаких нет и в помине.

Пока не взошло солнце, кажется: сейчас какой-нибудь шестьдесят третий или шестьдесят шестой год, привычно изрытая дорога, привычный, с того еще времени, вид сел и небольших городков. Все это развернуло душу, как легкую ловчую сеть, назад, в прошлое…

И возникало в этой дороге на Ясиноватую – и дальше на Горловку – странное и, скорей всего, опасное чувство: мне все еще пятнадцать-шестнадцать, а то даже девять-десять лет! Жизнь еще только начинается, сил много и будет еще больше, смысл мира понятен и прост, а то, что непонятно, объяснят опыт и книги…

Однако жизнь оказалась другой. Не то чтобы она меня обманула, нет! Но в сердцевине ее таился совсем не тот опыт, таились не те события, что рисовались в далекие шестидесятые годы.

Джип мотнуло в сторону, он остановился.

Через боковое ответвление дороги, наклонив голову – как наклонял ее петушок на давней, на долгие годы позабытой пивной этикетке, – перебегал лилово-красный фазан.

Этот фазан был совсем не таким, как тот, которого в детстве, в шестьдесят третьем году, я пытался поймать в лесопосадке близ все того же М-ска.

Сейчас у края посадки никого не было.

А тогда прямо на краю похожей, только уже по-летнему зеленой донбасской лесопосадки стоял и курил мой дед Иван Иннокентьевич.

Дед отличался суровым нравом, никогда не шутил, почти не смеялся. Бабушка объясняла это тем, что дед прошел две войны, Гражданскую и Отечественную, а еще тем, что его совсем недавно, всего несколько лет назад, сбила машина. Но я-то знал! Деду просто нравится за суровостью прятать в толстых и ничуть не обвислых усах свою чуть коварную усмешку. И еще я с трех лет знал другое: дед мой – железный дорожник! А еще верней – у меня железно-донбасский дед! То есть сделанный из железа и сверкающего белым отливом олова, мастер починки вагонов и рельс.

Вот он сейчас докурит свой «Казбек», аккуратно загасит чинарик о подошву сапога, спрячет его в другую, порожнюю пачку все того же «Казбека», проведет железной рукой по железным, чуть ржавым на кончиках усам и негромко позовет: давай, паря, домой.

Но я уже увидел краем глаза красно-голубого крупного фазана, и вся железнодорожная суровость отлетела в сторону, растворилась в азарте, как растворяется плотный шарик мороженого в июньском зное.

Мне тогда показалось: поймать фазана легко! Я думал схватить его, немного подержать, потом, скорей всего, отпустить, посмотреть на него поближе, а заодно показать деду, который считал, что я ни на что серьезное не годен, кроме как играть на скрипке и выводить по вечерам старательным дискантом: «Вышел в степь донецкую парень молодой», – так вот: я думал показать, что внук его – о-го-го и даже больше этого о-го-го!