Гандрий Шадовиц шагнул к двери. Стрелять нельзя (Ингрид!), ждать, пока вышибут, глупо, лучше — сразу. Прежде чем щелкнуть замком и снять цепочку, вспомнил родную речь, вполголоса, на выдохе.
— Ovo nije smrt!
Перед глазами вспыхнула кроваво-красная Луна — и утонула в зеленом омуте.
— …Позови ее, Пейпер! Позови девочку, пожалей. Я же тебя знаю, ты ей пистолет дал, поганый параноик. Позови, мы ее не тронем. Ну!..
Колени упираются в пол, рука в болевом захвате. Вот-вот, и треснет кость. Шепот в ухо, чужие мокрые губы.
— Нет на нее ордера, stricher, только на тебя, предатель. Ее на допрос вызовут, если ничего не найдут, может, и выпустят. Позови, Пейпер, не бери грех на душу!
Бить стали сразу, с порога, но пока еще не по лицу. Разогревались…
— Позови!..
Упрямый сорб молчал. Боль осталась где-то далеко, не с ним, у самого края черного горизонта. Думать можно, думать — и вспоминать. Летняя пыльная дорога, человек на коленях, пистолет у затылка… Все справедливо, это ему за Отомара. Посмел поднять руку на старшего.
Крабат! Кра-абат!..
Сын колдуна шевельнул губами:
Не допел — кулак в кожаной перчатке запечатал губы.
— Как хочешь, Пейпер… Тогда мы сами.
Гандрий закрыл глаза. Что такое «сами», он знал. Стандартная процедура: выбьют — одним поставленным ударом — дверь, самый большой и толстый (кабанчик!) упадет на девушку, припечатывая к полу, вырвет из руки пистолет.
…Грохот. Выстрел? Нет, крик, ее крик. Не успела.
— Разбирайтесь с девкой, а мы поехали. Вставай, Пейпер, не в храме!
Вздернули за плечи, прислонили к стене. Еще один удар — точно в нос, юшку пустить. Это уже не для него, для Ингрид. С непривычки страшновато.
…В дверях начальник штаба Германского сопротивления все-таки сумел обернуться и поймать зрачками светлое утреннее небо. Вздернул кулак, с трудом согнув налитый болью локоть. Rotfront, товарищ Вальтер Эйгер!
Его сбили с ног, и прежде чем потащить по лестнице, ударили еще по разу каждый, от души. Подняли — и толкнули вниз:
— Idi, s-suka!
Близорукие глаза смотрели через стеклышки пенсне не с гневом, со снисходительным любопытством, словно на непрошеный сорняк с прополотой грядки. Старались, старались, а он взял-таки — и вырос.
— Я же говорил: в следующий раз не вытащу вас, Харальд! — Агроном пожевал бледными губами. — Что же вы натворили?
В знакомый кабинет гауптштурмфюрер попал не сразу. Сперва заставили умыться, привести в порядок одежду и даже прошлись щеткой по мокрым туфлям. Лицо наскоро осмотрел врач. Не о нем заботился, о хозяине. Тот был чувствителен и не выносил вида крови.
— Разве это мы с вами планировали? Вы, Харальд, предатель и враг Рейха!
Руки на бедра, подбородок вверх. Смир-р-рно!
— Рейхсфюрер! Моя вина перед Рейхом и германским народом безмерна. Влекомый раскаянием, я уже дал подробные письменные показания, где изложил все эпизоды операции…
Мягкая безвольная ладонь коснулась его плеча.
— И оставили брату на память. Всегда ценил вашу паранойю, Харальд!.. Ну, отправляйтесь в свой честно заработанный Ад!
Отступил на шаг и неохотно, словно сомневаясь, поднял правую руку.
— Хайль Гитлер!
Гандрий Шадовиц улыбнулся прямо в стеклышки пенсне.
— И вам, рейхсфюрер, не болеть!
Слух еще спал, но глаза уже видели. Мир был неярок и лишен формы: пятна, разводы, острые звездочки, колеблемые не то ветром, не то невидимой рябью. Нащупав очки, он привычно полез за чистым платком, который всегда носил в левом кармане пиджака. Не нашел и слегка огорчился. Хотел подышать на стекла и огорчился вновь: под пальцами было сухо. О том, что воздух не заходит в легкие, он догадался только через несколько долгих… Минут? Часов? Время тоже спало.
Потом сообразил, что стоит, под ногами нечто ровное и гладкое, сообразив же, принялся вспоминать собственное имя. Не получилось, тогда он вновь взялся за очки, повертев в пальцах и надвинув на нос. Пятна отступили, сливаясь в темный небесный полог, нашли свое место звезды, самые обычные, какие увидишь в ясную осеннюю ночь, но то, что рядом, по-прежнему оставалось тайной. Это казалось очень странным, даже обидным, ведь он близорук. В детстве, в его счастливом палеолите, туман перед глазами порой доводил до слез.
И тут вернулся звук — близким громом, сквозь который пробивались неразличимые пока слова. В зрачки ударил неяркий блеск старого серебра. Он увидел. Он вспомнил.