Вьюга хохочет, разметая снег, топает копытами по железным кровлям, ревет, как бешеный бык, хрипит, как заколотый кабан. Никогда еще вихрь не хлестал с таким остервенением, с таким оглушительным режущим свистом, как у пилы. Белые смерчи разрывают сплетенные ветви деревьев, снежные бараны вышибают ворота, ломают заборы, катят курятники кубарем, валят столбы. Ледяная круговерть застилает глаза, вьюга то воет, то взрывается дробной пальбой, лес трещит всеми суставами, кладбище с покосившимися крестами целиком утонуло в сугробах.
Снопы кукурузных стеблей тоже засыпаны снегом, и сухие листья больше не звенят на ветру. Лишь в одном углу, где бревна, привалившись друг к другу, образовали нечто вроде навеса, снопы остались незаметенными. Но оттуда вдруг раздается рычание. Правда это, или ему померещилось? А может, вьюга шалит? Он осторожно придвигается, но его встречает отчаянный лай, срывающийся в жалкий скулеж. Он достает из кармана коробок, чиркает спичкой, огонек тут же захлебывается на ветру, однако он успевает заметить приблудного пса, забившегося между снопами. Не тот ли это несчастный пес, который ютился при корчме? Он тянется к нему, стараясь его успокоить ласковыми словами:
— Это ты, Гривей? Это ты так долго бродил вокруг да около и не знал, как сюда забраться, как завладеть этим убежищем? Твой хозяин хуже зверя, если в такую погоду выгнал тебя за ворота! Лежи тихо, перестань рычать, нам хватит места. Вот так, моя радость, виляй хвостом, вдвоем нам будет веселей. Ну вот, ты и успокоился. Умница, видишь, добрая душа, оказывается, есть и в тебе. Господь тебя послал ко мне, а может, мама или отец, будь земля им пухом, только я подумал, как тяжко молодым оказаться на краю жизни, той жизни, что они мне подарили… Сколько тебе лет, Гривей? Слыхал я, что вы, собаки, проживаете за год столько, сколько мы за семь лет. Черт его знает, как это получается, ведь для всех одинаковы и день и ночь, от рассвета и до заката, но если это правда, то ты в свои четыре, скажем, года уже старше меня! Однако подвинься малость, не бойся, у меня нет блох! Погоди, я достану из сумки бутерброд с повидлом, должно быть, он подмерз, но в твоем положении не приходится быть разборчивым. В самый раз бы и стопочку водки, ведь, как говорится, зуб на зуб не попадает от холода… Ого, у тебя глаза горят, уж не волк ли ты? На, лови! Если ты жуешь хлеб с повидлом, значит, не волк и мы столкуемся…
По листу жести, что болтался на одной из опор вышки, ветер барабанил сплеча, бил из всех пулеметов метели, крутя его и дергая, будто сорванное крыло.
— Слушай, Гривей, как ты думаешь, дотянем мы до утра? Да ты сиди тихо, говорю тебе, не вставай. Лежи, значит, а как увидишь, что я засыпаю, бросайся на меня, лай и кусай, не отставай, пока не проснусь, понял? И как тот дьявол научил Пуму чувствовать, что человек засыпает?
И, разговаривая так с псом, он старался устроиться поудобней в том уголке под снопами; уселся на сумку, поджал коленки к подбородку, поднял воротник куртки и спрятал в него нос, оставив только узенькую щелку, через которую глядел в темноту, стремясь как можно дольше удержать тепло собственного дыхания. Пес с обледенелой колючей шерстью, скорчился в закутке, дрожа всем телом, едва слышно подвывая и дыша учащенно и хрипло, совсем как тот больной астмой ребенок в поезде. Пес жался к его коленям и пытался просунуть мерзнущую морду ему под руку. От него душно воняло псиной. А ревущая, грохочущая, свистящая вьюга тихо-тихо удалялась, чтобы потом опять обрушить на них все громы небес и все стоны земли.
Добрика глядит на пляску метели, глотает слюну и вслушивается в потрескивание бревен, истерический хохот вьюги, грохот литавр и лязг листа жести, висящего над его головой. И отяжелевшие веки слипаются, уши закладывает мягкая теплая вата, голова клонится все ниже к собачьей морде, мысли заволакиваются серой дремотой, погружаются в нежный немой водопад.
— Что это на тебя напало, друг? Теперь ты сам лаешь?
— Да, лаю. А ты кто?
— Я уже говорил, я тот, кто тебе еду носит. Что это на тебя напало, черт побери?..
— Уснула Пума, не видишь, что ли? Ишь, как похрапывает, поганка! Шестьдесят три года не спала, а тут уснула…
— Ну и пусть спит, черт с ней, чего тебе еще надо, сам же хотел поспать хоть чуточку в этом вонючем погребе.