— Что «был»? — с жадным любопытством спросил Модроган, почуяв, что он недоговорил что-то важное.
— Нет, ничего… Я могу продолжать лекцию?
— Прости, пожалуйста. Я только хотел тебя проинформировать. На перемене уже пойдет треп по всему институту. Со скоростью света… Бедняга: два полных тюбика люминала… Что это на него нашло, а, Шумер? Рака у него не было, никто к нему не цеплялся, даже медаль недавно навесили… Молочник его нашел раздутого, как бочка…
Беноне Ионеску-Симерия поморщился. Много лет назад как раз Ботяну и окрестил его Шумером, так это прозвище к нему и прилипло.
Модроган вышел, кивком извинившись перед студентами. Ионеску-Симерия помедлил еще несколько секунд, пока гулкие шаги Модрогана не затихли в пустом коридоре. Потом три раза хлопнул ладонью по кафедре, призывая к тишине, и продолжил лекцию своим обычным менторским тоном — точно с того места, на котором его прервали:
— Итак, повторяю, именно у Роберта Вальзера Кафка перенял прием абстрактной метафоры. В статье, опубликованной в тысяча девятьсот четырнадцатом году, Музиль упрекал Кафку в подражательстве. В тысяча девятьсот двадцать пятом году Уолсер впал в умственное расстройство, наследственный недуг, которым страдали его мать и один из братьев, и редкие часы просветления отдал изучению болезненных состояний таких умов, как Брентано, Ленау и Клейст, оставив нам страницы исключительной силы, подлинные поэмы безумия. С тысяча девятьсот тридцать третьего года, когда его поместили в санаторий в швейцарской деревне, он уже больше не приходил в себя. Роберт Уолсер погиб зимой тысяча девятьсот пятьдесят шестого года — замерз, убежав из своей камеры без окон, где его продержали двадцать три года… Я прочту вам выдержки из его записок в моем вольном переводе: «Я и еще несколько мне подобных — мы опередили эпоху и теперь, как птицы в клетке, исступленно бьемся крыльями о прутья решетки… Иногда мне кажется, что я расплющен под тяжестью свинцовых плит… Океан моего неприкаянного воображения бороздят броненосцы, исполинские, немые, каждая мысль содержит зерно истины, каждое чувство исчерпывается до дна («он был мне должен сто лей»), моя мрачная камера — как стесненное, робкое сердце, мои руки — неистовые танцовщицы, и цветы на длинных стеблях с изумлением заглядывают в конверт, который я привык называть своей душой…»
У Ионеску вдруг подкосились ноги.
— На этом, с вашего позволения, я кончу. Мы продолжим анализ искусства абсурда на следующей лекции. А сейчас я предоставлю вам возможность самим распорядиться оставшимся до звонка временем в надежде, что когда-нибудь, в более счастливый день, мы наверстаем упущенное. До свидания.
Бледный, пошатываясь, Беноне Ионеску вышел в коридор и перевел дух. У него ныла левая рука, плечо онемело и сердце стучало, как в минуты предельной усталости. Он был в том возрасте, когда человека начинает преследовать мысль о смерти, и с глубокой уверенностью ждал инфаркта, хотя доктора заверяли, что у него сердце атлета… Сердце… Он машинально нащупал пульс и отметил ровное, ритмичное биение, может быть, чуть более сильное, чем обычно. Нерешительно потоптался на месте, подумывая, не зайти ли обратно в аудиторию, но студенты уже высыпали в коридор, и ему ничего не оставалось, как отправиться в канцелярию. В кабинете декана было пусто. Но тут же под звук спускаемой воды открылась боковая дверь, ведущая в ватерклозет, и появился декан со страдальческим лицом. С удивлением взглянув на Ионеску, он деланно закашлялся, чтобы приглушить компрометирующие звуки, и быстро спросил:
— Что с тобой? Ты прервал лекцию?
— Да, мне стало нехорошо.
— Вижу. Ты все знаешь?
— Да. С ума сойти. Этот Модроган просто маньяк, честное слово. Не мог хотя бы подождать до перемены.
— Я ему говорил. Но ты ведь его знаешь.
— Надеюсь, все это не скверная шутка, — сказал Симерия и тут же поправился: — То есть, конечно, лучше бы это оказалось шуткой.
— Те, что мне звонили, не очень-то шутят с такими вещами, дорогой товарищ. К сожалению. Сейчас идет расследование. Подозревают, что замешана женщина. Хотя в его возрасте…
— Да он ярый женоненавистник! Я бы скорее поверил, что он это сделал без особых причин. Просто так — накопилось всего… Или от скуки.
— Черт его разберет… Жены нет, родственников нет, никого нет. Такие типы тихие, тихие, а потом как выкинут что-нибудь эдакое, когда меньше всего ждешь… Его забрали на вскрытие… Три дня пролежал… Соседи взломали дверь, потому что уже душок пошел. Первым молочник заподозрил: три бутылки молока как он поставил у дверей, так и стояли нетронутые, прокисли только… Страшный конец…