Осторожно, как взломщик, он черным силуэтом склонился над щитком, нога коснулась акселератора. Нужно было, чтобы мотор завелся сразу, и он завелся. Отец снова возродил искру, и машина, взревев, ожила. Я закрыл глаза с чувством благодарности и откинулся назад, ожидая, что мы сейчас тронемся.
Но мы не тронулись. Негромкий, прерывистый скрежет донесся сзади, оттуда, где, как я воображал, возили трупы, когда машина принадлежала хозяину похоронного бюро. Черный отцовский силуэт быстро включал одну за другой все скорости; но всякий раз машина отвечала все тем же негромким скрежетом — и ни с места. Отец, не веря себе, попробовал каждую скорость во второй раз. Мотор ревел, но машина не двигалась. Бешеный, нарастающий рев отдавался эхом от фабричной стены, и я боялся, что на шум прибегут люди из дальнего бара.
Отец положил руки на руль и уронил на них голову. Раньше так делала только мама. В пылу ссоры или в отчаянье она клала руки на стол и роняла на них голову; я пугался — уж лучше бы она сердилась, потому что тогда было видно ее лицо.
— Папа?
Он не ответил. Фонарь облепил неподвижными блестками его вязаную шапочку; так был выписан хлеб на картине Вермеера.
— Как ты думаешь, в чем дело?
И тут мне пришло в голову, что с ним один из его «приступов» и необъяснимое поведение машины на деле было лишь отражением какой-то поломки в нем самом. Я уже хотел коснуться его — хотя вообще-то никогда к нему не прикасался, — но тут он поднял голову, и на его бугристом, морщинистом и все же мальчишеском лице появилось подобие улыбки.
— Вот так всю жизнь мне достается, — сказал он. — Жаль, что я и тебя впутал. Ума не приложу, почему эта проклятая машина ни с места. Наверное, по той же причине, отчего наша команда пловцов не может выиграть.
Он опять прибавил обороты и, глядя вниз, между коленями, на педаль сцепления, стал нажимать и отпускать ее.
— Слышишь, как там сзади скрежещет? — спросил я.
Отец поднял голову и засмеялся.
— Бедняга, — сказал он. — Тебе бы в отцы победителя, а достался неудачник. Идем. И если я никогда больше не увижу эту кучу хлама, тем лучше.
Он вылез и с такой силой захлопнул дверцу, что чуть стекло не высадил. Черный кузов покачался на неподвижных колесах, а потом, отбрасывая тонкую, как бумага, тень, самодовольно замер, словно одержал победу. Мы пошли прочь.
— Потому-то я и не хотел переезжать на эту ферму, — сказал отец. Сразу становишься рабом автомобиля. Единственное, чего мне хотелось, — это иметь возможность всюду добраться на своих двоих, мой идеал — прийти пешком на собственные похороны. Продать ноги — значит продать жизнь.
Мы прошли через привокзальную стоянку и повернули налево к бензоколонке «Эссо» на Бун-стрит. У насосов было темно, но в тесной будке мерцал тусклый золотистый спет; отец заглянул в окно и постучал. Внутри все было загромождено покрышками и занумерованными ящиками с запасными частями, в беспорядке взваленными на зеленую металлическую подставку. Большой высокий автомат для продажи кока-колы громко застучал, затрясся и снова притих, как будто кто-то внутри него сделал последнее отчаянное усилие вырваться на волю. Фирменные электрические часы на стене показывали 9:06; секундная стрелка прошла полный круг, а мы все ждали. Отец снова постучал, и опять ответа но было. Одна только секундная стрелка двигалась там, внутри.
Я сказал:
— Кажется, на Седьмой улице всю ночь открыто.
Отец спросил:
— Ты как, мальчик? Вот адское положение. Надо позвонить маме.
И мы пошли дальше по Бун-стрит, через железнодорожные пути, вдоль ряда кирпичных домов, а потом по Седьмой улице, через Уайзер-стрит, уже не такую оживленную в этот поздний час, к большому гаражу, который действительно был открыт. Его разверстая белая пасть, казалось, пила ночную темноту. Внутри двое в серых комбинезонах и в перчатках с Обрезанными пальцами мыли автомобиль, поливая его из ведер мыльной горячей водой. Они работали быстро, потому что вода грозила заледенеть на металле. Одним концом гараж выходил на улицу, а другой, словно в пещерах, терялся среди стоящих машин. Будка вроде телефонной, только побольше, или вроде павильончика для пассажиров на трамвайной остановке — один такой еще остался в Эли — была как бы сердцем гаража. У ее двери, на бетонной площадке с трафаретной надписью: «Осторожно, ступенька», стоял человек в смокинге и белом шарфе, ежесекундно поглядывая на платиновые часы, надетые на руку черным циферблатом внутрь. Его движения были так прерывисты и однообразны, что когда я в первый раз случайно посмотрел на него, то принял его за механическую рекламу в человеческий рост. Машина, которую мыли, жемчужно-серый «линкольн», была, наверное, его. Отец приостановился перед ним, и я заметил, что жемчужно-серые глаза этого человека смотрят куда-то сквозь него.