Страх не подавлял, а скорее, возвышал его, потому что укреплял его глубокую, страстную и вместе с тем такую непосредственную веру в свою звезду. Его улыбка была предназначена именно ей. Он не сомневался, что эта небесная покровительница убийцы преисполнена веселья, и грусть, которую он чувствовал в ней, была подобна той, какая порой проступала в его улыбке в минуты полного одиночества, в котором он оказывался по воле своей необычной судьбы, — под словами «полное одиночество» мы понимаем такое, которое к этому одиночеству стремится и является для себя самого источником и отправной точкой. Особенно остро одиночество ощущается по утрам, при пробуждении, когда опьяненные сном и духотой ночи матросы, согнувшись, ворочаются в гамаке, свесив грудь или ноги, как карпы в тине, которые бьются о землю или воду своим хвостом, и рот их, зевая, так округляется, что туда невольно просится член товарища, готовый проникнуть в него так же глубоко, как поток ветра. Он должен был улыбаться своей звезде. Хотя бы для того, чтобы скрыть от нее свои сомнения. Улыбаясь ей, он отчетливо ее видел.
«Что бы я делал, если бы ее не было?»
Это было равносильно вопросу: «Чем бы я был, если бы ее не было?» «Невозможно просто служить матросом, это профессия, в это можно верить, но надо именно быть им, если хочешь быть хоть кем-то». Предназначенная звезде улыбка пронизывала все его тело, опутывая его паутиной своих лучей, отчего в Кэреле расцветало целое созвездие. Подобную признательность Жиль Тюрко испытывал к своему геморрою.
Когда Кэрель вышел из сада в Александрии, он уже не мог бросить на улице сорванные ветви. Куда их бросить? Любой сидящий в пыли нищий, любой арабский мальчишка заметил бы французского матроса, выбрасывающего ветви с мандаринами. Лучше было спрятать их на себе. И, стараясь привлечь к себе как можно меньше внимания, Кэрель довольствовался тем, что по дороге на корабль засунул ветви в вырез своей куртки, выставив листья и несколько плодов, воздвигнув тем самым в честь своей звезды скромный алтарь на груди. Но прибыв на борт, он вдруг почувствовал за своей спиной опасность, от которой долго бежал, хотя он и не думал постоянно о совершенном преступлении, тогда, поставив одну ногу на ступеньку трапа и болтая другой в воздухе, он и обратил свою колдовскую улыбку к таинственной ночи. В кармане брюк у него лежало колье из золотых монет и два куска «руки Фатимы», украденные на вилле, где он рвал мандарины. Золото тянуло его к земле и вселяло в него чувство уверенности. Распределив листву и фрукты между изнывающими от жары и скуки матросами, он внезапно почувствовал себя таким невинным и прозрачно чистым, что по дороге от трапа до носа корабля едва удержался от того, чтобы на глазах у всех не достать ворованные сокровища. Подобная легкость, проистекавшая из веры в свою звезду, смешанной с сознанием того, что все пропало, помогла ему (слово «легкость» предполагает глагол «облегчить»), облегчила ему и путь с насыпей, когда внезапно в его мозгу с поразительной ясностью промелькнуло: полицейские обнаружили рядом с убитым матросом зажигалку, и эта зажигалка, как писали газеты, принадлежала Жильберу Тюрко. Обнаружение опасной улики возбудило его так, как будто бы оно противопоставляло его всему миру. Это позволяло ему снова пережить все совершенное им — а значит, и подвергнуть его сомнению, оттолкнувшись от этой детали, он мог расчленить его на отдельные действия, такие шумные и яркие, как будто весь этот акт был обращен к Богу или какому-то другому свидетелю и судье. Кэрель осознавал, что допустил ужасную, смертельную ошибку. Он ощущал на себе дыхание Ада, и тем не менее уже брезжил рассвет, такой же чистый, как этот уголок неба, увенчанный голубой и наивной Девой, видневшейся в просвете тумана над каркасом церкви в Ля Рошели. Кэрель знал, что будет спасен. Постепенно он приходил в себя. Он погружался в глубины своего подсознания, желая вновь обрести там своего брата. Мы говорим не о нежности или братской любви, а скорее о том, что обычно называют предчувствием (приставка «пред-» употребляется здесь в своем прямом значении). Кэрель предчувствовал своего брата. Конечно, еще совсем недавно он был его противником в едва ли не смертельной схватке, но бросающаяся в глаза ненависть не мешала ему в глубине себя ощущать присутствие Робера. Подозрения Мадам Лизианы оказались справедливыми: их красота ощетинилась, показав свои зубы, ненависть исказила их лица, а тела сплелись в смертельной борьбе. У любовниц участников этой схватки не было никаких шансов выйти из нее живыми. Но еще в юности во время их драк невозможно было избавиться от мысли, что где-то там, в глубине, за их искаженными лицами их сходство сочетается тайным браком. Именно в глубине этого сходства Кэрель и мог вновь обрести своего брата.
В конце улицы Робер внезапно повернул налево, в направлении борделя, а Кэрель — направо. Он все еще сжимал свои зубы. В присутствии Дэдэ его брат, вне себя от ярости, почти вслух бросил ему:
— Сука. Тебя выеб Ноно. И угораздило же этого педика с корабля притащить тебя сюда. Ублюдок.
Кэрель побледнел и уставился на Робера:
— Мне случалось делать кое-что и похуже. Это никого не касается. И вообще, вали отсюда, пока я тебе не показал, кто из нас двоих ублюдок.
Он застыл, ожидая, что Робер захочет смыть нанесенное ему оскорбление кровью. Началась драка. Тем не менее когда Кэрель уже свернул направо, он все еще ждал, что ему представится возможность высказать все свое презрение брату в лицо и тем самым, схватившись с ним и обозначив свою — вполне реальную — ненависть к нему, он сможет наконец воссоединиться с ним в глубине самого себя. Выпрямившись, с высоко поднятой головой, с плотно сжатыми губами и устремленным вдаль взглядом, прижав локти к телу, собранной и сосредоточенной походкой, стараясь ступать как можно мягче, он пошел в направлении насыпей, а точнее, к стене, где были спрятаны его сокровища. И чем ближе он подходил к ней, тем легче становилось у него на душе. Он уже не помнил точно всех своих рискованных авантюр, в результате которых он стал обладателем этих драгоценностей, — достаточно было того, что они находились здесь, рядом, свидетельствуя о его смелости и реальности его существования. Выйдя на лужайку вблизи священной, невидимой из-за тумана стены, Кэрель расставил ноги, засунул руки в карманы куртки и неподвижно застыл: он находился совсем рядом с этим зажженным им и излучавшим нежное свечение очагом. Его богатство служило ему убежищем, где он чувствовал себя могущественным и отдыхал, здесь Кэрель уже не испытывал прежней ненависти к своему брату. Единственно, что его беспокоило, — это то, что Дэдэ присутствовал при драке. Не то чтобы ему было стыдно перед мальчишкой, просто он опасался, что тот проболтается, а Кэрель знал, что он уже достаточно известен в Бресте.
«Стою лицом к морю. Ни море, ни ночь не успокаивают меня. Напротив. Достаточно промелькнуть тени матроса… Он, должно быть, красив. В этой тени и благодаря ей он может быть только красив. На борту корабля находятся великолепные облаченные в белые и лазурные одежды животные. Каждая промелькнувшая передо мной тень пробуждает во мне желание. Один самец прекраснее другого, кого из них мне предпочесть? Стоит мне расстаться с одним, как я уже хочу другого. Но меня успокаивает сознание того, что на самом деле существует только один-единственный моряк. И каждый индивидуум, которого я вижу, это всего лишь мгновенное воплощение — мимолетное и неполное — всего, что несет в себе Море. У него есть сила, твердость, красота, жестокость и т. д. — все, кроме универсальности. Каждый проходящий мимо меня матрос невольно соотносится с тем, что несет в себе Море. Все представшие передо мной одновременно матросы и каждый из них в отдельности не являются тем единственным моряком, которого они представляют и который существует только в моем воображении и может до конца воплотиться лишь во мне и через меня. Это меня утешает. Только я до конца обладаю тем, что несет в себе Море.