Спустя неделю автомобиль подвез к переднему корпусу маленького, курносого, в военной шинели, товарища Львова. Водворился он быстро и незаметно, и его водворенье отозвалось на жильцах даже некоторым тайным облегченьем и чувством гордости: дескать, свой коммунист.
Вот к этому товарищу Львову, в неясном стремлении напутать, нажаловаться и противопоставить мужчине другого мужчину, вздумала войти Камилла фон Юсс, на ходу всаживая в прическу шпильку. Она постучала и стремительно открыла дверь. Она переступила порог, не сообразив еще, что именно скажет. Но тут глаза ее широко раскрылись. За письменным столом, вполоборота к ней, сидел товарищ Львов, с фуражкой, слишком узкой для круглого, выпуклого шара его головы. Он сунул пальцы под козырек, съехавший на макушку. Его беглый голубой взгляд, не задерживаясь слишком, прошел по Камилле и снова уперся в раскрытую на столе, отчетливо видимую, желтовато-серую рукопись в красном сафьяне. Она успела еще только поднять руку судорожным движеньем к горлу, где на цепочке хранилось у нее нечто, — и попятиться, попятиться назад, в коридор, чувствуя на себе боковой взгляд сидящего человека. Он хотел было сострить насчет телефона: вы звонили мне, гражданка… Но острота не далась ему.
Инстинкт, — большевики сказали бы, классовый, — мгновенно сделал из Камиллы практического игрока. Она чуяла неминуемую опасность, опасность для себя и для Дитмара. Она знала, что Дитмар лучше, Дитмар свой, — и она метнулась обратно, к Дитмару, сохраняя на этот раз здравую логику действия.
Дитмар стоял посреди комнаты уже одетый, с опухлыми мешочками под глазами, с длинным, красным от холода — потому что у Камиллы не топлено было с осени — носом, который он учтиво вытирал сейчас, чаще надобности, туго свернутым белым голландским платочком. Бельгиец ждал, по-видимому, какого-нибудь законного продолженья в виде чая или какао, убедившись своевременно, что ни под тюфяком, ни в развороченном сундуке рукописи не было.
— Она украдена! — задыхаясь, прошипела Камилла, хватая его за плечо. — Убирайтесь отсюда через черную дверь на кухне. В шесть часов вечера, если не арестуют меня, ждите в церкви Успенья, в Успенском переулке, вы и ваш друг геолог. Я дам главное, главное не в рукописи, — у меня. Скорей, скорей!..
Она тащила его горячей рукой к кухне. Вернувшись, она заметалась по комнате, собирая бумаги в папку, еще раз проверила цепочку и ладанку возле горла — и одетая, холодея, вышла в переднюю. Никто не сторожил ее. За дверью у Львова была необъяснимая и неестественная тишина. Другой призадумался бы над этим, но женщина — как перед шахматной доской — зажмуривает глаза на возможные ходы противника, уповая всем своим сердцем на счастливую случайность, забывчивость, ошибку, недоглядку. И сейчас, видя в закрытой двери Львова спасенье, она опрометью, через парадное, кинулась вниз, на улицу.
На Мясницкой, неподалеку от ворот, с левой, если подходить с Лубянской площади, стороны было (да и теперь есть) белое здание с разлетами обеих корпусов к полукружию подъезда казенного типа. Днем и вечером здесь толпилось множество людей в одеждах самых разнообразных, от кожаных курток и дох до красноармейских длиннейших шинелей, в шапках с наушниками, — держа чемоданы, портфели, а то и просто мешки на кусочке веревки за плечами и отирая морозную каплю с носа заиндевевшей собачьей шкуркой на рукаве или же снятой с пальцев дырявой рукавицей. Люди текли в двери, разглаживая вынутые из-за пазухи желтые, зеленые и розовые бумажки, летуче окрещенные «путевками», — имя, которому суждено было перепорхнуть все станции Октябрьской революции, покуда, знаменуя собою последнюю законную станцию всякого пути — утомленье, — не укрепилось оно на санаторных листках кочующего по комиссиям гражданина. А вытекали люди уже с другой ношей, озабоченные и повеселевшие. Через рукав, колечком, свисал круг темной и нежирной колбасы из конины, сдобренной чесноком. Две восьмерки табаку или махры оттопыривали один карман; бумажный пакетик с невиданной роскошью — карамелями — торчал из другого. А на руках несли люди большие, белые, пухлые, круглые хлеба. Это был распределительный пункт для командировочных.
Камилла Матвеевна, получив от знакомого ей инженера, на сытой провинциальной пище еще не утратившего брезгливости, дорогой подарок — путевку, стала в очередь и медленно потекла с вливавшимися в ворота распределителя.
Ей надо было исчезнуть, раствориться в городе, замести следы, и, казалось, не было для этого лучше эпохи, чем придуманная большевиками. Как снежные хлопья, сыпались на город целыми пригоршнями новые люди. Они походили друг на друга одеждой, озабоченностью, краснотой лица, походкой, и среди них Камилла, в ободранной шубке и валенках, теряла себя и свое прошлое. Люди сыпались с вагонных приступок, куда-то спешили, запорашивали дороги и тротуары, сотни баб неутомимо, неся в мешках и корзинках «скоропортящийся продукт», антоновку или морковку, распяливались вдоль тротуаров у тумбы, обмотанные в платки по самые ноздри, и не торопясь продавали за миллионы и сотни тысяч свой товар, распространяя вокруг еще свежий запах деревни. Камилла получила командировочный паек и несколько обеденных билетиков. До шести ей оставалось кочевать по портикам закрытых музеев, съесть в низкой подвальной столовой, где потные женщины в белых фартуках, облепленные липкими каплями каши, распаренными руками выдавали каждому на билетик наскоро вытертую оловянную ложку и миску, в которую повар плескал жидкого овсяного навару с кусочком мяса, — съесть свой обед и опять ходить по темнеющим, жутким улицам, не чувствуя под собой ног.