Выбрать главу

Два парома ходят на переправе. Таких же первобытных парома, управляемых досками, вместо весел, как и на Дубунской переправе. И когда погрузили на паром людей и лошадей, паромщики-киргизы зашли, засучивши белые штаны выше колена, в воду и потянули паром за канат. И медленно пошла по сероватой глади мутной реки тяжелая неуклюжая постройка, вся заставленная лошадьми. До самого серого плеса, больше полреки, паром тянулся людьми, и вода доходила им едва до колена. У плеса задержка. Голоногие паромщики впрыгивают на паром, начинает работать доска-весло, и паром несется течением к кустам противоположного берега. На том берегу в густых кустах приютилось три глинобитных двора — «Илийская переправа». Позади их почтовая станция.

Под вечер в реке Или идет купанье людей и лошадей. Долго искали глубокого места и вот, наконец, за островом нашли. Поднявшийся к ночи ветер взбороздил мутные воды мелкой волною, и, пофыркивая на этой волне, поплыли косматые киргизы, а за ними и стройные кровные лошади офицеров.

Я не знаю большего удовольствия, как купанье с лошадью. Не понимаю, почему на заграничных курортах, где все так приспособлено для комфорта и удовольствия, не додумались завести купальных лошадей. С невысокого обрыва вы бросаетесь в воду; два, три шага, и вы провалились на глубину. В прохладную влагу уходит мокрое тело лошади, увлекая и вас за собою; теперь беритесь рукою за гривку, повыше, и плывите, увлекаемые мощными движениями лошади. От нее только полголовы над водою; ровно похрапывает она, прижала уши и плывет, и плывет. Мимо несется противоположный берег, кусты, заливы, плесы, вы направляете свободною рукою к удобному месту, вот голова приподнялась над водой, живее на спину, чтобы не загрязнить в песчаном иле свои ноги. Это ли не наслаждение, не радость жизни?

В ночи задул обычный илийский ветер. По длинному коридору, образуемому долиною реки Или, проносилась жестокая буря с дождем. В темноте безлунной и беззвездной ночи убирали поэтичный бивак на берегу Или и сносили винтовки под навес почтового сарая… А наутро опять тишина, опять зной солнца пустыни, аромат ирисов и задумчивое колебание марева, затягивающего далекие Кетменьские горы.

Дорога вьется по громадному засохшему болоту. Песчаные вихри нанесли на это болото полосы песку; порос по нему исполинский вереск в рост человека с длинными сережками бледных лиловато-розовых, нежно пахучих цветов. Местами на болоте образовались промоины и глубокие щели, затянутые черною вязкою грязью. По болоту растет зеленая трава, и запах знойной сырости несется над ним — это нездоровое, лихорадочное место. На 24-й версте стоит полупокинутый русский поселок Таш-Карасу. Болотная лихорадка гонит из него жителей. За поселком маленький подъем и кремнистая, жесткая, красноватая пустыня, усеянная галькой и мелкими камнями, жесткая, твердая, неприятная. По песку бегают «коньки» — маленькие пузатые ящерицы с длинными задранными кверху хвостами — и только они одни нарушают немного однообразие кремнистого пути, полного миражей, колеблющихся в раскаленном знойном воздухе. Нечем дышать. Если бы не легкий ветерок, нет-нет да обвевающий лицо, стало бы нестерпимо душно в этом тяжелом зное. Два с лишним десятка верст картина не меняется. Все такой же ровный подъем, все тот же песок и те же камни и темные гальки.

И вот вдали оазисом показались могучие купы деревьев. Растут сады. Через пустыню побежал арык, появились поля и жизнь — это поселок семиреченских казаков Чонджа. Было воскресенье, и на бревнах у завалинок сидели пестро одетые казачки, молодежь в шароварах с малиновым лампасом высыпала на улицу и на вопрос, где стали казаки, ответила стереотипным ответом: не знаю. А рядом киргиз ответил точно и показал, где стал бивак и куда пошли офицеры.

Вот на какой отдел надо обратить внимание при обучении потешных: на развитие любознательности, на готовность не отделываться стереотипным «немогузнайством», но толковым и точным коротким ответом удовлетворить опрашивающего. Это немогузнайство, ленивое отделывание от ответа, у русских и рядом точный ответ азиата огорчали меня всегда в пути.

В Чондже свежее. 270 метров, на которые мы поднялись от реки, дают себя знать. Веет прохладой, пахнет дождем. Народ в Чондже богатый, живет по-казачьи, широко, большим хозяйством. В доме есть и квас, и хлеб, и два самовара; встречают радушно, смотрят ласково; видимо, уже прочно сели на землю. У учителя есть граммофон, и в открытое окно на улицу несутся шипящие звуки какого-то вальса.

Но за Чонджою, вплотную к ней, приступила та же кремнистая пустыня, с теми же убегающими под ногами лошади «коньками» да кое-где большими стадами джейранов, диких степных козлов. И так 35 верст пути без единой встречи, без перемены пейзажа, без перемены цвета красно-серой пустыни! Вдруг спуск, крутой, тяжелый, зигзагом идущий в узкую долину весело шумящей, покрытой пеной горной речки Темерлик. Ее берега покрыты густою зеленою травою. Желтые цветы одуванчика, низенькая куриная слепота, лиловые ирисы, а вдали густая роща ярко-зеленых раскидистых карагачей, к которой прижалась одинокая белая постройка почтовой станции Темерлик. Здесь привал на три часа. Сегодня большой переход — семьдесят верст, и на середине пути мы расседлываем, растираем спины, поим и кормим лошадей. Мы прижались к Кетменьским горам; это с них, впадая в реку Чарын, бежит веселый ручей Темерлик; это их обширные плоскогорья покрыты сочною травою; это здесь начинается царство каракиргизов, их табуны и их несчетные стада баранов и быков. За Темерликом подъем на горы Куулук, 5800 футов высоты. То зеленые, то скалистые пики гор угрюмы. Холодный и сырой ветер ходит по ним и несет обрывки седых туч. Бесконечно, словно между кулисами, вьется дорога, упрется в гору и снова повернет, и опять крутой подъем, и кажется, конца не будет этому подъему. Ждешь спуска, ждешь перевала, но горные зубцы, то зеленые с пологими краями, то острые, скалистые, с выдавшимися острыми зубцами порфиров и гранитов, преграждают путь, и дорога терпеливо обходит их, поднимаясь к самым тучам. Вот, наконец, небольшой спуск и обширное плоскогорье, окруженное зубцами гор, с белеющими вдали снеговыми вершинами отрогов Тянь-Шаньских гор.

У реки Кегень стоят станция и постоялый двор. Подле несколько юрт киргизов, а кругом с непрерывным блеянием, нарушающим суровую тишину молчаливого зеленого плоскогорья, бродят стада баранов. Это блеяние — музыка кочевника; эти белые, коричневые, черные пятна шелковистых баранов, развеявшихся по зеленой степи, — это лучшие краски, лучшее украшение кочевой жизни. Стадо баранов, дальше табун, дальше быки и опять бараны — вся степь; все плоскогорье, дикое и угрюмое, покрыто ими, и это они оживляют яркую зелень мелкой травы степи, никогда не знавшей культуры.

Здесь, в этой степной пустыне, в этом широком раздолье, процветает любимая киргизами игра в «девку-волк», когда самая хорошенькая киргизская девушка, молодая, задорная, с румяными полными щеками, разодетая в пестрое платье, вся в цветных лентах, садится на лучшего скакуна всего плоскогорья. В руках у нее тяжелая плеть с плетником из кожи жеребенка, с рукояткой из козьей ножки, усеянной металлическими бляшками. И молодежь, и старики на лучших скакунах своих табунов выезжают за нею и стремятся поймать ее и, охвативши на полном скаку горячими объятиями, расцеловать пышущие зноем долгой скачки пунцовые щеки и яркие губы девки-волка. А потом — уходить. Девка-волк с диким выкриком мчится за победителем и лупит его по чему попало своею нагайкой. Это здесь процветает «бойга», скачка на десятки верст; это здесь лихой скакун — победитель сорокаверстной бойги — ценится в тысячу рублей, это здесь заклады достигают тысяч рублей и процветает азарт и спорт, и это здесь единственное возможное «степное положение» надо возить за голенищем в сапоге в виде тяжелой нагайки. Это здесь в дни выборов старшин идут кровавые драки и степная полиция сбивается с ног, водворяя порядок среди расходившихся киргизов.