Выбрать главу

Заряд кончился, нить оборвалась, я замолчал и сник.

Шарлотта сказала:

— Я бы уже раньше оставила тебя одного, если бы знала, как это тебя всколыхнет. Впрочем, я испытываю такие же чувства. Поэтому давай подождем и посмотрим, чем это все кончится. А что до большой задачи, желаю тебе успеха и знаю, ты его добьешься. И пусть тебя переворачивает, может, и я вернусь не той, какой уехала.

— Шарлотта, — сказал я.

— Нет, пора кончать, — перебила она, — передай привет отцу. И главное — не забудь сходить завтра к Никулину. А кафе-молочную можешь посещать без всякой опаски, уж я постараюсь ревновать тебя как положено, боюсь только, у меня ничего не выйдет. Потому что мало-помалу я начинаю здесь понимать, как много могут люди значить друг для друга, когда один не замыкается перед другим. Покойной ночи, Иоахим.

В трубке не раздалось ни звука, ни шороха, который убедил бы меня, что связь прервана, разговор окончен, и я вновь остался наедине с самим собой и своими мыслями.

12

В среду утром из комнаты в комнату, из старого здания в новое, по всему институту пронесся клич: «Доктора Киппенберга срочно к директору». Фрейлейн Зелигер звонила для скорости сразу по двум телефонам, распространяла вокруг себя нервическое возбуждение, давала пищу догадкам, слухам и досужим размышлениям на тему «Что бы это все могло значить?».

На заре киппенберговской эры в этом кличе не было ничего необычного, и слышался он каждый день и означал всего лишь, что ошеломленный шеф пожелал получить — и получит — ту или иную справку о каком-нибудь новшестве либо изменении, а в ту пору шефу частенько приходилось спотыкаться о всякие неожиданности. Позднее этот клич звучал все реже, ибо все постепенно вошло в свои берега: шеф предавался любимому экспериментированию, заместитель Кортнер всегда являлся по первому зову, бесшумный и исполнительный. Еще позднее клич «доктора Киппенберга к директору!» раздавался лишь крайне редко, без «пожалуйста» и без «если можно, до перерыва», он означал: шеф зол, шеф просто вне себя.

Тогда, за некоторыми исключениями, решительно все желали мне добра. Ибо каждый знал: какие бы неприятности ни стряслись, Киппенберг всех заслонит своей широкой грудью. И правда, я никогда не вымещал досаду либо скверное настроение на нижестоящих, люди это ценили и платили мне хорошим отношением. Коль скоро досада шефа имела под собой конкретное основание, мы, в новом здании, по большей части коллективно разбирались в ее причинах.

До моего появления в институте, во времена ныне беглого заместителя, буря из директорского кабинета громыхала вниз по служебной лестнице, достигая какой-нибудь лаборантки, которая вообще понятия не имела, о чем идет речь. Да и сегодня, когда слышится «доктора Кортнера к директору!», весь институт тяжело вздыхает, только новое здание в этих случаях насмешливо хмыкает, ибо Кортнер, получивший внушение, как смерч проносится по институту, с заострившимся подбородком, с бледным лицом, влажными руками, с повысившейся кислотностью, с кислой отрыжкой, глотая на ходу беллатоталь, симагель, папаверин и — увы, всякий раз позже, чем надо, — благодетельный мепробамат; он мчится из комнаты в комнату, от стола к столу, он держит язвительные речи и при любой попытке возразить переходит на крик. Как правило, он срывает основной заряд дурного настроения на двух-трех своих протеже, а мимо дверей фрау Дитрих проходит молча, выпятив подбородок.

В это утро клич «доктора Киппенберга к директору» настиг меня очень поздно, когда он успел уже превратиться в сигнал тревоги и когда к нему все настойчивее добавляли «срочно!». Обнаружить меня не удавалось, и Ланквиц бог весть в который раз открывал дверь своего кабинета и с неудовольствием глядел на фрейлейн Зелигер, на совершенно отчаявшуюся Анни. Той удалось наконец поймать по крайней мере фрау Дегенхард.