Выбрать главу

Юнгман был до такой степени ошарашен визитом, что, разинув рот, уставился Кортнеру в лицо и без зазрения совести принялся теребить нижнюю губу. Я снова уселся за стол и сделал любезную физиономию. Я должен был предвидеть этот визит. Харра и Шнайдер вели в старом здании переговоры с Хадрианом, и это не могло укрыться от глаз Кортнера, а ничто не вызывало в нем такой аллергической реакции, как контакты между старым и новым зданием. Он переводил взгляд с Юнгмана на меня и снова на Юнгмана, взгляд настолько раздосадованный, что сразу становилась видна вся неискренность его любезной улыбочки. Он хотел было заговорить, но тут зазвонил телефон.

— Прошу прощения, — сказал я и взял трубку.

На сей раз я был до того удивлен, что от моего «я слушаю» осталось только «я слу…», и прежде, чем продолжать, мне пришлось хорошенько откашляться. Ибо звонил сам Ланквиц. Не фрейлейн Зелигер с ее обычным «господин профессор желают поговорить с господином доктором Киппенбергом, я соединяю», а шеф собственной персоной. И было это так непривычно, что голос шефа прозвучал в моих ушах как сигнал тревоги. Впрочем, напряжение улетучилось сразу, едва Ланквиц спросил:

— Как дела, как поживаешь?

Голос его звучал мягко и нежно, в словах скрывалась тайна.

— А как может поживать соломенный вдовец? Одиноко и тоскливо.

— Тоскливо? — переспросил Ланквиц. — Может, тогда вместе поужинаем?

— А я как раз собирался пригласить вас сегодня вечером к себе. У меня еще сохранилось в погребах несколько недурных бутылочек.

— К чему тебе излишние хлопоты? — спросил Ланквиц. — Я решительно настаиваю на том, чтобы ты был моим гостем. И предложил бы Оперное кафе.

Представлялся очень даже неплохой случай, потому, что в моих ушах снова зазвучал голос Боскова: но вечно ждать я не буду. Я взглянул на Кортнера. Тот сразу понял, с кем я говорю, и в его глазах загорелось самое напряженное внимание.

— Сегодня вечером в Оперном кафе, — протянул я, и вдруг мне стало ясно, чего стоит в глазах Кортнера подобное приглашение. Еще я подумал о возможных боях за власть и сферы влияния в этом доме. И тогда я сделал тактически верный ход: я решил отказаться от ужина, чтобы продемонстрировать свою силу. Но сперва я воспользовался случаем: — У меня сидит господин Кортнер, — сказал я, — ты, помнится, хотел вчера…

— Извини, — перебил меня Ланквиц, — я еще не выбрался…

— Не беда, — сказал я, — тогда я сам скажу, что ты не возражаешь, если мы некоторое время будем сотрудничать с отделом химии.

Лицо Кортнера мгновенно переменилось: теперь его глаза глядели на меня с открытым дружелюбием, а на губах плясала самая искренняя улыбка.

— На сегодня вечером, — задумчиво сказал я Ланквицу, — на сегодня вечером я уже сговорился. Что бы ты сказал насчет завтрашнего вечера? Или послезавтрашнего?

Лицо Кортнера выразило столь явное подобострастие, я посмотрел на него как бы сверху вниз, вполне добродушно, как бы желая сказать: Киппенберг может себе и не такое позволить.

Ланквиц постарался скрыть разочарование.

— Ну ладно, значит, в другой раз. — И тут же вскользь: — А Шарлотта не звонила?

Шарлотта.

Это имя столкнуло меня с тихого берега в поток мыслей и воспоминаний, в котором я уже пробарахтался всю прошлую ночь. Но никто не должен был догадаться, что во мне происходит, и я поспешил сделать непроницаемое лицо.

— Сегодня или завтра она непременно позвонит, — сказал я. Еще несколько ничего не значащих слов, и положена трубка. В комнате стояла тишина. Про Кортнера и Юнгмана я начисто забыл.

Стоянка за вокзалом Фридрихштрассе. Ночь. По безлюдной улице идет Ева. Киппенберг смотрит ей вслед. Вокзальные часы показывают половину двенадцатого. На лице Киппенберга сперва растерянное и смущенное, потом задумчивое выражение.

Ибо с безрассудной отвагой юности Ева сумела подавить его сопротивление, заставила его осознать собственную оторванность от людей, чтобы, ненадолго спугнув это состояние своим присутствием, взамен оставить Киппенберга наедине с вопросом, который способен окончательно выбить его из колеи. Много лет подряд для него почти не существовало того, что принято называть мыслями о личном, а в описываемую минуту в нем теплится не более как смутное воспоминание о работе, которая ждет его, правда, не сегодня ждет, а завтра, значит, время еще есть, времени еще полно.