Выбрать главу

– Ладно. Часиков так в семь-восемь. Вам удобно?

– Удобно.

И они в третий раз попрощались.

Работы с лампой оказалось не больше чем на пять минут. Просто испортился выключатель, и Юрочка заменил его новым.

– Все в порядке. Можете теперь и по вечерам работать, – весело сказал он, пряча свои инструменты в чемоданчик.

Когда Юрочка, помыв руки, вернулся в кабинет, Николай Иванович раскупоривал бутылки. На письменном столе у окна постлана была салфетка, стояли две тарелки, два стакана, бутылка боржома, тонко нарезанные сыр и колбаса, баночка икры.

– Ну зачем это? – запротестовал было Юрочка.

– Надо, – сказал Николай Иванович. – Вы что, торопитесь? На свидание?

– Ага.

– В восемь? В девять?

– В девять.

– У Большого театра или у Центрального телеграфа?

– У Пушкина.

– Туда рукой подать. Сейчас только четверть восьмого. Вам чего – водки, коньяку?

– Все равно. Водки лучше.

– Это другой разговор.

Весь этот недлинный диалог Николай Иванович провел в каком-то несвойственном ему энергичном, напористом темпе. По всему видно было, что ему хочется выпить – грешок, которого раньше Юрочка за Николаем Ивановичем не замечал.

Почти сразу же он налил еще. Потом откусил кусочек хлеба с икрой и налил по третьей.

– Ох, что-то мы заторопились, Николай Иванович. Может, перекурим?

Николай Иванович ничего не ответил и выпил третью. Юрочке ничего не оставалось, как сделать то же. Он сегодня не обедал и с аппетитом принялся за закуску. Николай Иванович ничего не ел. Закурил. Потом сказал:

– А ведь лампу-то эту я терпеть не могу. Свет у нее холодный, мертвый. Три года стоит без дела, только место занимает.

Юрочка удивленно на него посмотрел. Николай Иванович чуть-чуть порозовел, в глазах появился неестественный блеск.

– Просто, скажу прямо, захотелось мне, Юрочка, увидеться с вами, поговорить. – Он несколько раз зажег и потушил лампу. – А она мне вовсе не нужна. Зря заставил вас возиться. Не сердитесь уж…

– Ну что вы, Николай Иванович…

– Ладно, давайте-ка еще по одной. Веселей будет.

Они выпили еще по одной.

Юрочка спросил, как прошло обсуждение выставки, он слышал, что картину Николая Ивановича очень хвалили.

– А ну ее!.. – отмахнулся Николай Иванович. – Не хочется о ней говорить. Ну похвалили. Ну и что? Я к этому уже привык. И знаете, как это у нас? Похвалит авторитет, особенно в центральной прессе, ну, значит, и все хвалить станут. А картина-то, скажем прямо, слабенькая, замученная. Ну ее…

Николай Иванович еще сильнее порозовел и от этого стал даже казаться моложе.

– Нет, не, о ней мне хочется говорить. – Он ткнул папиросу в пепельницу, сразу же потянулся за другой. – О другом… Вот прожил я шестьдесят три года. Многое за это время увидел, многое сделал. Меньше, чем хотел, но все-таки сделал. Вы простите меня, что я о себе говорю. За всю жизнь я никогда или, скажем точнее, почти никогда не позволял себе этого. Мне всегда почему-то кажется, что другим рассказы подобного рода не очень интересны. И вам, боюсь, тоже не очень. Но человеку иногда нужно… – Он запнулся, потянулся опять за водкой, разлил по стопкам. – Ладно, – он поймал осуждающий взгляд Юрочки, – пусть постоит. Вы знаете, Юрочка, мне почему-то с вами легко. Сам не знаю почему. Может, потому, что на сына моего похожи, а может… Вы не обижайтесь на меня, Юрочка, нельзя же в конце концов только умное говорить… Знал я в детстве одного кавалериста. Не молодой уже был и пьяница, горький пьяница. А когда-то красавцем был, на дуэли бог знает сколько раз дрался. И была у него лошадь, знаменитый в свое время скакун «Картежник». И вот, как напьется этот самый Петр Анисимович и станет ему тоскливо, звал он меня в свою комнату (а жил он в одном доме с нами, в маленьком таком мезонинчике) и начинал мне рассказывать о том о сем и почему жизнь у него не удалась. А под конец, когда за мной приходили спать укладывать, всегда говорил: «Ты не сердись на меня, Колька, но есть у меня только два существа, с которыми могу говорить откровенно, – это ты и „Картежник“ мой. Оба вы, я знаю, хотите мне только хорошего. А остальные? Не знаю… А вы – только хорошего. Никогда не обманете, знаю…» А теперь давайте выпьем.

Юрочка сидел, уставившись в свои руки, и молчал.

Николай Иванович взял стопку.

– Не люблю я тостов, но сейчас мне хочется выпить за вас. За то, чтоб вы остались таким, какой вы есть.

Юрочка молчал.

– А какой вы есть, я знаю. Хоть мы и редко встречались. Есть в вас одно качество, которое я особенно ценю в людях. Сейчас оно не очень-то в ходу. Деликатность оно называется.

Юрочка молчал.

– Вы знаете, что это значит – деликатность? – Николай Иванович очень серьезно посмотрел на Юрочку. – Высшая форма уважения к человеку. Чудесное качество. Оно вовсе не исключает других, но те, другие, мне они как-то меньше нужны, а это… Ну ладно, что-то я заболтался. Так за то, чтоб вы остались таким, какой вы есть.

Юрочка молча чокнулся и выпил. Никогда в жизни не попадал он в такое невыносимо тяжелое положение. «Может, напиться? – подумал он. – Может, тогда легче станет? Или поговорить со стариком начистоту? Но как? И нужно ли? Может, просто уйти?» А Николай Иванович шагал по комнате и говорил. Остановился над Юрочкой.

– Вам не скучно, а? Вы прямо скажите. До Пушкинской площади пять минут ходьбы. Не опоздаете. А мне надо выговориться. Не с Лушей же, она тут же перебьет и сама начнет говорить. И друзей у меня как-то нет… То есть есть, и хорошие даже, ничего не скажешь, но начнешь с ними говорить, и через минуту, глядишь, мусор какой-то начинается – что кто где написал или сказал, и что было у художников на последнем пленуме, и где достать краски. А вот о простом, человеческом… – Николай Иванович вдруг остановился и, наклонив как-то набок голову, глянул на Юрочку. – Вот смотрю я на вас и думаю. Сидит передо мной человек, все у него еще впереди. И молчит. И чего ему в жизни хочется, я не знаю. Стать академиком, генералом? Не знаю. Знаю я только…

Тут Юрочка перебил его, все так же не подымая головы:

– Что вы все обо мне, Николай Иванович? Ведь вы ж о себе хотели…

– А я о себе и говорю, именно о себе… – Николай Иванович нервно рассмеялся, подошел к окну, постоял там. – М-да… Через месяц мне стукнет шестьдесят три года. А через семь лет – семьдесят. Если доживу. И появятся тогда в газетах статейки. И орденишко, может, какой-нибудь подкинут. И собрание устроят. И говорить будут. Такой, мол, и такой, и вклад, мол, в советское искусство сделал. А я буду сидеть в кресле, и будет мне, вероятно, все это приятно и даже лестно… А потом приду домой, сяду за этот вот стол, вытащу карточку сына…

– Не надо, Николай Иванович. Зачем это вы?

– Нет, надо. И не перебивайте. – Николай Иванович повернулся. До этого он говорил, стоя у окна, спиной к Юрочке. – Вытащу карточку сына и скажу ему: «Вот и стукнуло мне семьдесят, Юра. И за эти семьдесят лет сделал я то-то и то-то. И не очень стыжусь того, что сделал. А почему-то мне невесело. Почему?»

Весь последующий рассказ Юрочка прослушал, упершись подбородком в сложенные на столе руки, глядя в окно, розовое от заката, ничего не говорящее небо. А рассказ был грустный. Рассказ человека, который прожил длинную, нелегкую и небесполезную жизнь, а к концу ее обнаружил, что он совсем один. Кругом люди, а он один. Это трудно даже объяснить. Есть друзья, знакомые, студенты, есть жена, есть Луша, и все они его любят и уважают, а в общем – пустота. И дело даже не в том, что вот уехала жена и за месяц только одну открытку («В том, в том, именно в том!» – подумал Юрочка), а в чем-то другом, в неумении быть хоть с кем-нибудь совсем близким. А это, вероятно, самое важное – знать, что ты необходим другим людям. Тогда и они тебе будут нужны. А так…

– Я трезво смотрю, Юрочка, на себя и на свою жизнь. Я знаю, какой я художник. Не обольщаюсь. Так, на среднем уровне. Профессионально крепкий, как принято говорить. И не перебивайте, слушайте… Все это я знаю, другой на моем месте стал бы говорить о молодости, о прошедших годах, о том, что люди были тогда не те, «богатыри, не вы…» Нет, не буду. И богатырем я, по правде сказать, не был… Мне просто грустно. Грустно, потому что в жизни нужно чувствовать себя необходимым. А я… я, в лучшем случае, только нужен… Да и то не знаю, очень ли.