Выбрать главу

— Это ведь моя работа, малыш. Помогать маленьким мальчикам вроде тебя. Ну, идем. Времени у нас не так уж и много.

Феникс поколебался, оглянулся на бездыханную мертвую массу, на безголового застекленного человека, подбодрившего невидимой, но опять ощутившейся яркой улыбкой да помахавшими вслед заперчаточными пальцами.

Вдохнув поглубже, пусть и очень неохотно, но протянул белому доктору руку, позволив крепко-крепко стиснуть попавшуюся в ловушку ладонь, засеменив рядом мелкими спотыкающимися шажочками мимо полыхающей угольями крематорной печи…

Месяц, окрасившийся в густейший киноварно-карминный цвет, грустно глядел ему через низкое запахнутое окошко в спину, утопая в рябящей кровавыми каплями гнилой да прокисшей воде.

— Малыш… Эй, малыш…!

Уинда трясло, тошнило, шатало, вертело. В горле прочно обосновался гадкий обжигающий вкус марганцово-рвотного запаха, обещающий отныне никуда и никогда от него не деваться; в глазах, едва приоткрытых, с закатанными за оболочку дергающимися зрачками, невыносимой каруселью плыло, и на долю секунды Четырнадцатый, впадающий в болезненный липкий бред, увидел вдруг нависшего над собой Иисуса из пережитых прошлотечных веков: заштопанный, залатанный, с терновым венцом на лбу, черными кровящимися стигматами, красными дорожками пролитых слез и мученическим выражением перекошенного смуглого лица — всё это было при нём, только вот желтый блеск в глазах да чересчур громкий голос, кричащий какие-то совсем не молитвенные тризны, общую картинку немного…

Портили.

— Малыш…! Да малыш же, черти тебя забери… Уинд! Слышишь меня?! Очнись и посмотри сюда, птенец!

То, что и без того страшно-прекрасное существо, давным-давно истратившее право на опроверженное существование, так жутко, злостно и громогласно, чтобы звенело в ушах, называло его по имени, пугало еще больше.

Феникс, желая хоть как-нибудь от того избавиться да сбросить с себя прочь, сморгнул один раз, другой; мотнув отчего-то вдруг до помешательства запаниковавшей головой, уперся куда-то, куда посмотреть не получалось — глаза не слушались и таращились всё больше в потолок, — руками, наткнувшись на нечто плотное и вполне осязаемое, на что он, недолго думая, и надавил — жалко, зябко да абсолютно бессильно. Быстро, не оставляя тому, кто продолжал его тормошить и пытаться ухватить за горло, времени вновь отобрать капельку пошатанное преимущество, юркнул хромой бедовой рыбиной под одеяло…

Которое с него тут же — слишком беззастенчиво да по-скотски — стащили и, тесно-плотно прильнув одним горячим лбом к другому, потному и влажному, чуточку лихорадочному, накрыли ломко поддавшиеся, согласно приоткрывшиеся губы чем-то требовательным и сухим, проникая в беззащитный рот знакомым уже…

Поцелуем.

— Приди же ты, наконец, в себя! Не знаю, что там нарисовало твоё гипертрофированное воображение, но просто очнись, открой нормально глаза и взгляни на меня! Это всё еще я, видишь? Узнаёшь? Никого постороннего, никого страшного, никаких ночных кошмаров — только и исключительно я, который тебя не обидит, слышишь?!

Четырнадцатый, ухваченный сперва за плечи, а потом и за щёки, стиснутый, вбитый затылком в подушку и шальной, задыхающийся, наполовину мертвый, наполовину пока еще просто больной, нехотя прищурился, пытаясь нацелиться на дозывающийся голос да связать видение прошлое с видением настоящим…

В результате непонимающе уставившись на Джека Пота, который, помешкав, прояснился над ним, но вместе с тем и целиком изменился в лице: теперь заместо завсегдатайской насмешки на том плескалась неподдельная и очень странная, живая, срывающаяся обеспокоенная тревога.

— Дже… к…? Джек, это… правда… точно… ты…? Настоящий… ты…? Я же ведь больше не… сплю, нет…?

— Точно я. Ничего ты не спишь, глупый дурёныш. Всё. Всё уже, ты проснулся, слышишь меня? — Джек выглядел до болезненного скулежа осунувшимся, измотанным, выгоревшим, почерневшим, порядком выпитым, но по-своему, пусть в голове это и не укладывалось, радостным: радостным, что непутевый мальчишка выбрался из гроба перепугавшего и его самого кошмара, прекратив и кричать, и реветь, и называть эти чертовы незнакомые слова, и метаться по постели так, будто вот-вот собирался остановиться сердцем да переломить себе тонкую птичью шейку. — Я уж было подумал, что не смогу до тебя добудиться, я… не знал совсем, что мне делать тогда, потому как ты никак на меня не реагировал, продолжал дергаться, стонать, и я… мне… Что за дрянь тебе снилась, малыш? Какой силы должен быть кошмар, чтобы подействовать настолько страшно?

Уинд, распростертый под ним, немотно открывающий и закрывающий рот, будто скорый паралитик, скованный и спаянный бродящими по надрезанным нервам конвульсиями, но не произносящий вслух ни слова, вдруг бессвязно всхлипнул, влажно шмыгнул припухшим покрасневшим носом…

А затем, окончательно потеряв в лице, сделавшись как будто в несколько раз меньше, беззащитнее, юнее, да с лихвой поддавшись переползшим через глазную грань слезам, рывком, запутавшись и забарахтавшись в оставшемся в ногах одеяле, прильнул к мужчине, впиваясь трясущимися пальцами тому в плечи и волосы, прижимаясь всем быстро-быстро колотящимся существом к застывшей напряженной груди. Он рыдал, он ревел, едва не завывал, мотал из стороны в сторону головой, кусался и скребся поломанными ногтями, когда вдруг почувствовал, как его крепко и уверенно сгребают, мягко, но настойчиво привлекают ближе, начинают баюкать, тешить, укачивать, точно маленького ребенка, только-только проснувшегося посреди ударившей с неба предвоенной грозы. Целуют, что-то туда же вышептывая, в раскалывающийся под жаром лоб, гладят твердой ладонью по щекам, собирая с тех замешавшиеся в одну росу соленые слезы да сладкую кровь. Обхватывают ладонями аккуратно пойманное и зафиксированное лицо, наглаживают большими пальцами мокрые всклокоченные ресницы, заставляя в конце концов приоткрыть блестящие от слез, полопавшиеся в сосудах глаза и встретиться с встревоженным вызолоченным взглядом, вмиг обретшим напористую жестяную сталь.

— Если не хочешь, или тебе просто трудно сказать, ты можешь не говорить, — склоняясь низко-низко, чтобы непривычно бережно коснуться губами кончика носа, прошептал Джек. — Можешь ничего не говорить вообще: что бы ни случилось в этом сне, оно в нём же и осталось, малыш. Оно никуда из него не выберется, поэтому забудь об этом и не плачь, слышишь? Всё уже закончилось, всё… Я с тобой, я не позволю тебя обидеть и никому тебя не отдам. Этому-то ты, надеюсь, веришь?

Мальчик в его руках, пропаще и надрывно всхлипнув, замер: застыл с огромными, удивленными, прояснившимися глазами, выдавил из горла невнятный сбитый хрип, втянул в забитый нос, не особо справившийся, так и оставшийся потешно шмыгать, выливающиеся через край сопли. После, помешкав, слизнул с губ накрапавшую соленую горечь, неуверенно кивнул и, перемазанный опять и опять вытекающей из больного левого глаза кровью, прильнул обратно к мужской груди, зарываясь мордахой в привлекающий сгиб шеи да обнаженного плеча.

Джек, тихонько вздохнув, оставаясь всё таким же напряженным, взвинченным, но старающимся этого мальчишке не показывать, снова гладил его, снова медленно да успокаивающе ласкал, снова убаюкивал, нашептывая нелепую, наверное, но почему-то искреннюю, почему-то работающую сентиментальную ерунду, попутно отрешенно думая, насколько же замечательную они сейчас представляли из себя картину — оба в крови, в слезах, друг на друге, посреди затонувшей комнаты и плавающих в воде желудочных испражнений, хлебных комков да мертвых лысых птенцов, последними из которых сумел кое-как поужинать один только он, взамен отдав отравившемуся мальчишке свой кусок хлеба, разящую хлоркой морковь да три из четырех суповых тюбиков.

— Всё, мальчик… — тихо, тягуче, подхватывая под спину да пытаясь укачать, повторил он. — Всё уже в порядке, малыш. Всё уже хорошо…

Повторить — повторил, а потом вдруг резко понял, что жестоко и мерзко соврал, потому как ничего и близко хорошего не было: уродливый сенсор на взбухшей, покрытой прочертившимися венами мальчишеской шее, прямо на глазах вспыхнув яркими индиговыми индикаторами, с какого-то черта вдруг, будто с цепи сорвавшись, засигналил беззвучной сиреной на всю комнату, распугивая налипшую желтоватую полутемноту. Самым страшным, каким-то попросту абстрактным да сюрреалистическим во всём этом оказалось то, что в углу продолжал болтать идиотский барахлящий монитор, на стенах сушилась их дурацкая лагерная одежда, на кухонном порожке топился, свесив трубчатую башку, убитый активатор, а перед глазами крамольными пятнами взрывалась безмолвно голосящая аларма, взрывалась прошивающая врытые в мясо импульсы тревога, творилось что-то, что разбрасывало следы, прутья, запахи, по которым кто-то наверняка должен был сюда прийти, кто-то должен был найти, протянуть свои вшивые грязные лапы и…