— И что случится тогда, когда… если я их приму? — продолжая недоумевать, он тем не менее протянул — те на самом деле двигались сами по себе, нисколько не интересуясь тем, что говорила или думала не согласная с таким раскладом голова — руки, чувствуя, как на ладони падают неожиданно очень-очень тяжелые шарики, на ощупь оказавшиеся донельзя холодными, идеально — от идеальности этой, не должной, наверное, существовать, становилось до мурашек жутко — отполированными, жгучими да гладкими.
— Ты обретешь знание, — сказал Король, наклоняясь в своём кресле так, чтобы борода, которой не виднелось еще только что, потекла прозрачной слюдой по испачканному черному полу. — Однажды ты сможешь вспомнить всё, что происходит с тобой сейчас, и тогда никто не сумеет одолеть твоего ума. Ты — моё самое совершенное творение, дорогой мой мальчик. Нет, нет… Дорогой мой номер Четырнадцать, в которого я вложил всё, что имел возможность вложить.
Мальчик, болезненно среагировавший на знакомые задевшие цифры, обиженно насупился, качнул головой, с крепким разуверившимся изъяном глядя и на самого Короля, и на его дурацкие шары, тем быстрее растворяющиеся да уходящие куда-то под кожу, чем дольше он их удерживал.
— Меня зовут Феникс, — настойчиво выговорил он. — Я помню, что меня зовут Феникс! Я хочу, чтобы меня так звали! Цифры — они… они слишком… плохие. Грустные. Если у тебя цифры — то и тебя самого как будто тоже не существует. То есть существует, но… понарошку. С цифрами ты ненастоящий. Я не хочу становиться ненастоящим! Я не хочу цифр!
— Вовсе нет. Ты далеко не прав, мальчик мой. Просто ты еще слишком юн, чтобы понять истинный смысл окружающих тебя вещей. В том числе и доставшихся тебе цифр, я полагаю… Однажды ты непременно поймешь, что ничего страшного или грустного в них нет. — Король, шелестя длинными-длинными ледяными мантиями, поднялся вдруг с мерцающего пьедестала. Прошел, горбатясь под давящей на спину прожитой жизнью, по трём ведущим вниз ступеням, вылитым из золота, но запачканным вездесущим навозом, а затем, двигаясь всё так же скорченно да угловато, остановился напротив мальчика, опускаясь перед тем на старые скрипучие колени. Взял в ладони зареванное и зацарапанное теплое лицо, поглаживая сморщенными подушечками больших ногтистых пальцев покрытые засохшей кровью впалые щеки. — Однажды ты узнаешь, насколько совершенное и уникальное существо из себя представляешь, мой дорогой. Однажды это обязательно случится, поверь мне, но пока… Пока я хочу, чтобы ты позабыл об этом сне. На время, да, но помнить тебе о нём еще слишком рано.
— Забыть о… сне? — обескураженно переспросил седой, будто пыль, мальчик. — Но разве же это сон…? Разве я… сплю…?
— Конечно, — кивнул Король. — В том другом мире, где я не могу говорить с тобой так открыто, как говорю здесь, ты спишь.
— Но я ведь… я ведь чувствую, как ты трогаешь меня, я ведь… чувствую совсем всё! Это не похоже на сон! Мне никогда не снилось ничего настолько… правдоподобного…
Белый Король рассмеялся, разжал руки, заменяя даруемое человеческое тепло на зыбкую да сквозную пустоту, неприятно покалывающую щеки призрачным ветерком, бушующим, возможно, в одном лишь разыгравшемся мальчишеском воображении.
— А теперь ты меня не чувствуешь, не правда ли? Я не могу заставить тебя прекратить чувствовать, но могу прекратить трогать, и проблема, как видишь, решится сама собой. Ты должен всё забыть, дорогое моё дитя. Ты должен остаться спать, пока для тебя не придет нужный час. Ты должен, запомни. Не потому что я так захотел, а потому что так просто надо.
— Я… должен… остаться спать… почему… то… — рассыпанно повторил Феникс, зачарованно, хоть делать этого вроде бы и не хотелось, глядя да глядя в бледное склоненное лицо с неожиданно огромными черными глазами.
Те, таращась на него в ответ, всё росли, росли и росли, наливались спелостью и соком, набухали, разбухали, а потом…
Потом почему-то взрывались, кружа голову шумом полого огнестрельного снаряда, хоть и вместе с тем всё еще оставались на месте, в глазницах, на виду да под наваливающейся на брови черепной костяшкой.
— Потому что ты очень, очень устал, милый мой номер Четырнадцать, — успокаивающе прошептал Король, невесомо коснувшись ладонью встопорщенных на макушке взъерошенных волосков. — Возвращайся в покинутый мир, ложись и отдыхай столько, сколько тебе понадобится, пока не придет, наконец, тот решающий день, когда тебе потребуется проснуться…
Мальчик, больше не спорящий с ним, отчужденно кивнул. Не став, впрочем, никуда уходить, потому что понятия не имел, ни как это сделать, ни откуда он вообще пришел, опустился, наклонился, подгрёб под себя ноги, укладываясь крохотным складным сверточком прямо там, где и стоял, на красных атласных коврах, куда-то подевавшемся лошадином навозе да пришедшем тому на смену прахе перемолотых человечьих костей.
— Я… очень устал, да… наверное… наверное, ты прав… — разбито и пусто повторил он, медленно-медленно закрывая настолько отяжелевшие глаза, что держать их открытыми не получилось бы уже всё равно.
Белый Король, гладя светлые серебристые прядки, измазанные в выдавленной багряной крови, один за другим внедрял в расслабившееся покорное тельце черные матовые шарики, растворяющиеся под белой кожей да в подлесковом алом соку.
Мальчишка распахнул глаза аккурат в тот момент, когда Джек уже почти опустил руки, не видя, как бы ни старался и куда бы ни бежал, выхода для отходящего спасения; отчаянье, яростно заталкиваемое пятками на дно, так или иначе взяло верх, добралось до мозга, подчинило упавший да сдохший дух и едва не разжавшиеся трясущиеся ладони. Практически там же, надежным ударом снимая с плеч голову, лестничные переплеты оборвались последним случившимся коридором, единственная дверь из которого оказалась намертво запертой, а по следам…
По следам — наверное, пока еще не догадываясь, что в этой вот чертовой лазейке затаилась затравленная да выкуренная крыса — нагоняли чужие ноги, отмеряя сонм молчаливых ступеней неторопливыми звонкими шагами.
Уинд, не дернувшийся, даже не вздрогнувший, не ставший ни о чём спрашивать — в зрачках его при этом встало плотной стальной стеной понимание настолько острое да отточенное, будто он всё это время бодрствовал и никуда не выключался, — бегло оглянувшись кругом, обнаружил себя лежащим у Джека на коленях, а самого мужчину — сидящим на корточках на полу, откуда тот, забившись в закрытую двумя откосыми углами щель, убито поглядывал на главную — и единственную — дорогу, сцепляя зубы так, что из прихваченной губной плоти нарывала вдоль подбородка гротескно-черная кровь.
Кажется, он действительно был близок к тому, чтобы сдаться, чтобы, поддавшись отупляющей проказе, заставляющей склонять голову и мириться с необратимой неизбежностью, оставить этот чертов стерильночудовищный мир, так и не сумевший стать для него хоть сколько-то, хоть в чём бы то ни было потерянно-идеальным.
Заговаривать вслух было чревато — это Уинд понял даже прежде, чем в должной мере осознал, в насколько паршивую да трухлявую ситуацию они угодили: о людях, время от времени прохаживающихся мимо их грязной норы, он не догадывался, да и о том, что произошло в доброй белой лаборатории доброго белого доктора, помнил обрывисто, распыленно, плохо; поэтому, кое-как расцепив пальцы, приподнял руку и, потоптавшись на грани, осторожно, по-возможности мягко притронулся к покрытой колючим ворсом мужской щеке, мазнув по теплой коже льдисто-холодной кистью.
Джек от прикосновения сотряхнулся, едва не ударился затылком о поджидающую сзади стенку, распахнул мгновенно расширившиеся глазные радужки, после чего, под капельку неестественным углом согнув шею, наклонился, неверяще встречаясь с бледным надломленным лицом: искаженным, избитым, окровавленным, шевельнувшимся в той изодранной улыбке, которую вело, но проштопывающими прочными нитками удерживало от горько-соленых слёз. Взгляд белобрысого мальчишки расплылся, спрятался сам за себя, выталкивая наружу привычную серую хлябь, ресницы приопустились, выражение сделалось пустым, исчезнувшим, потерявшим всякую очеловеченную суть…
А затем он, не проронив ни звука, оттолкнув, выкарабкавшись из рассеянно отпустивших рук, поднялся, прихрамывая, на ноги, едва не свалился, запнувшись о собственную же ступню, и, передернув покрытыми мурашками синеющими плечами да на ощупь отыскав плечо чужое, смуглое, тихо-тихо, не позволяя поймать в фокус всячески отводимое в сторону лицо, прошептал: