— Когда-то здесь был домик, обходчик жил, — вспоминает Степан.
— Был, — повторяет за ним Николай Карпович, и ему снова — в который раз! — неприятно думать о том, что сюда он так и не приехал.
Впрочем, он скоро об этом забудет, вспомнит о домике на сто пятом, возвращаясь назад, а там уж — до следующей промывки.
Впереди горит красный глазок светофора. Николай Карпович сбавляет ход. Паровозный гудок получается теперь здесь громким. Звук долго бьется, отражаясь от стены к стене, и возвращается назад, почти не слабея. Но вот и зеленый — маневровый снова набирает скорость. Набирает основательно, как встарь, но и пыхтит, чадит дрожит — словно пытается догнать свое время, ушедшее за недосягаемый горизонт.
БРИЛЛИАНТОВАЯ ЗИМА
Много он слышал о «Борках» — заводском доме отдыха на берегу Москвы-реки… Ему так расхваливали тамошнее жилье, что он, когда подошла зима и надо было отгулять две недели неиспользованного отпуска, стал подумывать о путевке в знаменитые эти «Борки». «Поживу там две недели, отдохну и устрою себе нормальную творческую жизнь…» Для тех, кто не знает, что такое нормальная творческая жизнь, стоит заметить, что в этом понятии слово «нормальная» многие, кто стремится к ней, без ущерба для смысла, а только для его уточнения, могут легко и, главное, с удовольствием заменить на «каторжная»…
Итак, он в «Борках». Приехал туда с незаконченной диссертацией, пишущей машинкой и выпиской из поликлиники, где отмечено переутомление, давление… Живет в крайней комнате в коттедже, но с внушительными колоннами, как и главный корпус, куда он ходит есть, особенно налегая на свежую капусту, морковку, редьку, свеклу, короче говоря, на «козий плов», как называет эту еду сосед по столу, его старый приятель, однокурсник по Бауманскому училищу Николай Жуков. Много лет прошло после окончания училища, он встречался с Жуковым в цехах или в коридорах заводского научно-исследовательского института почти каждый день. Встречи эти были будничные, а здесь, стоило ему только лишь показаться в дверях столовой в сопровождении диетсестры, как Жуков замахал рукой и закричал: «Петр! Петр! Шанин! Иди сюда…» (Замечательные это слова — «одноклассник», «однополчанин», «однокурсник», они никогда не меняют своего смысла!)
— Тут особый микроклимат, — предупреждает Жуков. — Два дня уйдет на акклиматизацию, все москвичи болезненно ее переносят. После обеда покажу, где получить лыжи…
Потерять два дня на какую-то акклиматизацию не входило в его планы. У него всего шестнадцать дней, так что, как только лыжи попадают в руки, идет кататься. Переходит дорогу, посыпанную желтым песком, выбирается на поле за оврагом — тут накатанная лыжня, снег чистый, белый, пушистый — одним словом, первозданный… «Мороз и солнце, день чудесный», — звенят в его возрадовавшейся душе золотые строки Пушкина. Пересекает поле, выбегает на второе, сознание его еще не останавливается на нем, он как бы смутно воспринимает окружающее, не видит по-настоящему размеров поля, не запоминает стога под шапкой снега возле самого леса и леса самого еще не видит. Ошалевший от чистого воздуха, простора, тишины и солнца горожанин, и только. «Куда ты спешишь, остановись, оглядись, посмотри на лес!» — кричит себе мысленно и останавливается, втыкает в снег палки.
Перед ним лес — ели в снегу, иголки в инее, а березы, березы какие нарядные — каждая веточка, каждая почка в снежном серебре, сверкает на солнце. Не новогодний условный, не квартирный или заказной, а лесной, дикий Дед Мороз из обыкновенной воды, воздуха и чистоты сотворил чудеса…
Опять оживает горожанин, вернее, антипод его, вечно живущий в нем и угнетаемый в городе, заставляет вовсю работать палками, жадно хватать морозный воздух всей грудью. Обрадовался в нем сельский житель, ох и обрадовался… Ему сразу становится жарко, чувствует, как растут за ушами сосульки, а сельский житель гонит и гонит его дальше, ненасытен он сейчас, лыжня скрипит, визжит, и с каждым шагом, с каждым метром остается в нем меньше городского, оно сгорает в крови, бурлящей от кислорода, от благодатных запахов зимнего хвойного леса.
Лыжня, попетляв километра полтора между елями, под березами, согнутыми в дуги давним гололедом, выскакивает снова на поле. Тут она идет вниз, он мчится, встречные лыжники уступают дорогу — пусть, мол, надрывается, если он ненормальный. И подбадривают еще вдогонку: «Давай-давай!» Он бы рад сбавить ход, но нельзя — весь мокрый, мороз градусов двадцать пять, попробуй остановись… И он, как говорят спортсмены, выкладывается весь — с полчаса идет по огромному полю, километра четыре длиной, солнце село, и в сумерках уже, расспросив у лыжников дорогу, добирается наконец до своей комнаты.