27 ноября 1919 года. Жил эти дни в ожидании — нагрянет оспатый либо кто по его указке. Кажется, Бог миловал. С позавчера снег повалил и посейчас сыплет и сыплет. Уйма снегу. Так что к пасеке, кроме как на лыжах, не добраться. Григорий молчит. Попросил, как очнулся, не выпытывать, кто он и что стряслось с ним, и молчит. И Господь с ним, что человеку лезть в душу, пусть поправляется.
3 января 1920 года. Месяц не писал, и недосуг было. Поторопился определить, будто вовсе уж на поправку дело пошло у Григория. Он вдруг так расхворался — до половины декабря никак не чаял, что выживет, хоть силы все вкладывал. Однако ж поставил на ноги к Рождеству! Григорий хотел, чтоб в Пихтовую я наведался. Мне и без хотения его давненько пора было к своим, проведать, вчера к ночи возвратился. Там — красные уже, и губернский центр у них. Железнодорожные колеи забиты вагонами, паровозы промерзли. Вагоны полны добра: обмундирование, одежда всякая, продукты, Колчаковы деньги в мешках. Пачки денег. Снег метет на рассыпанные банкноты на путях, никто их не подбирает. А у вагонов с провизией, с оружием, с одеждой — охранники… Комиссары нашли вагон с бумагой и типографией и с дня захвата Пихтовой печатают, кругом клеют свою газетку «Луч красного солнца». Над «Лучом» этим вершковыми буквами — «Да здравствует советская власть!», «Да здравствует мировая революция!», «Да здравствует III Интернационал!», «Да здравствует рабоче-крестьянское правительство!»… Пускай бы эти здравицы, когда бы вослед не приказы новых властей под ними. Все имеющие четырехклассное образование обязаны зарегистрироваться, войти в комиссию по борьбе с безграмотностью. Иначе суд Рев. Трибунала… Без документов с печатями — подписями новоуправителей по железным дорогам ездить запрещается. Кто нарушит запрет, с поездов сниматься будут и прямиком в концентрационные лагеря передаваться. Вот тебе и луч красного солнца… А катится этот луч вовсю. По слухам, большевики на полпути от Красноярска до Иркутска. Григорий не верит, и мне не хочется, а что тут поделать; правда, видать… Про приказчиков пушилинских, про Ивана Востротина дознался. Как уехали в ноябре, в прошлый год уж теперь, не в шинелях, и по делам торговым уехали, — так и не объявлялись. А Пушилины, и Игнатий, и Степан, перед самым приходом красных куда-то пропали. Шибко не допытывался, даже у деда Авдея и тетки Натальи… Григорий про все это молчит старательно. Ходит уже молодцом, париться нынче будем. Пишу, в окно поглядываю, он в полушубке, в пимах носит воду, дрова в баньку…
6 января 1920 года. Григорий ушел. Вчера проводил его до Китата, ночью посадил на поезд на восток. Все свое, кроме оружия и червонцев, оставил. Предложил денег ему — отказался наотрез. Хотел было Евангелие с собой взять, подержал, поднес к глазам, сказал: «Дважды не убережет» и просьбу высказал: сохранить. До лучших дней… Ему важно до своих добраться. Должен бы. Авдеевские одежды впору ему пришлись. В них, с котомкой, с бородой да исхудавший никак на его благородие не похож. Лишь бы по третьему кругу хворь не накатила. Глядел поезду вослед, загадал: свидимся еще с Григорием — не удержатся большевики, а нет… Храни его Бог…
После этой записи от 6 января 1920 года в тетрадке оставалось еще несколько заполненных рукой Терентия Засекина страничек. Зимин внимательно просмотрел их, выискивая, может, встретятся еще строки, посвященные старшему лейтенанту Взорову. Нет. Был рассказ о новом визите в конце января в Пихтовую, о находке по пути обратно в лесу заряженной винтовки на боевом взводе, прислоненной к стволу дерева, о пихтовских родственниках. А вот о Взорове впредь ни слова.
— Ну, и вернулся старший лейтенант? — спросил Зимин.
— В Пихтовое он точно вернулся. Но здесь, на пасеке, думаю, больше не бывал. Иначе бы забрал вещи.
— А оставались вещи?
— Совсем немного. Они тоже в отцовом тайнике были.
Опять Засекин исчез в соседней комнате и вышел из нее с самодельной соломенной коробочкой.
— Вот…
На стол легли серебряный Георгиевский крест с металлической лавровой ветвью на двухцветной ленте, маленькая фотографическая карточка женщины лет тридцати пяти — сорока с приятным открытым лицом, с гладко зачесанными светлыми волосами и, наконец, Евангелие с полустершимся золотым крестом на потускневшей обложке, попорченное, продырявленное посередине.
— Неужели то самое? — спросил Зимин, имея в виду упоминавшееся в дневнике Терентия Засекина. Он взял со стола Евангелие.