Страшно почему-то не за Казакова, а за Голубкова. Страшно даже теперь, когда конец его известен: в ноябре 1972 года в пустом Абрамцевском доме покончил с собой выстрелом из ружья (патроны одолжил у Казакова). Страшно, потому что в такой нелепой, на первый взгляд, смерти (судя по воспоминаниям, Голубков был глубоко православным человеком) чувствуется жестокая логика и какая-то тяжелая поступь судьбы. Так должно было случиться — вот что пугает.
«Это был вольный шаг и страшный умысел человека, не смирившегося с жизнью», — пишет хорошо знавший Голубкова Владимир Леонович. Конечно, ему виднее. Все же в этом «умысле» было что-то неясное, пока не вышли, наконец, в печати дневники покойного Голубкова — может быть, главное произведение его жизни.
В них стираются «случайные черты» его биографии, и перед нами встает глубоко символическая фигура, в которой литература и жизнь сплелись в трагический «смертный» узел, не подлежавший обычной развязке.
Его никто не преследовал, никакой КГБ. Он работал редактором поэтического отдела издательства «Советский писатель», был автором более десятка книг, выходивших своим порядком. В его таланте никто не сомневался, о его честности ходили настоящие легенды. Он был своего рода идеальным «человеком 60-х годов» и, судя по всему, не пытался нарочито выделиться среди своего поколения. Словом, при любом внешнем раскладе была ему, казалось, уготована тихая судьба. Что же произошло?
Это звучит странно, но по-другому сказать нельзя: Голубкова убили восторги. Он слишком доверился этому состоянию души, против которого мудро предостерег еще Пушкин в «Возражении на статьи Кюхельбекера в «Мнемозине»: «Нет; решительно нет: восторг исключает спокойствие, необходимое условие прекрасного. Восторг не предполагает силы ума, располагающей части в их отношении к целому… Восторг есть напряженное состояние единого воображения. Вдохновение может быть без восторга, а восторг без вдохновения не существует».
Не сомневаюсь, что Голубков, автор романа о Боратынском и стало быть знаток 20-30-х годов прошлого века, знал эти слова, которые, впрочем, знает любой прилежный студент-филолог.
Тем более поразительно, что свой главный и, по сути, автобиографический роман он называет именно так: «Восторги». Здесь не могло быть случайности. Это был вызов судьбе ценою жизни.
Фигура Боратынского недаром его занимала; в конце романа над телом поэта неаполитанский лекарь «задумчиво» говорит: «Morte per emozione… Il signore era poeta…» («Смерть от воображения… Господин был поэт…») (Дмитрий Голубков. Недуг бытия. — М.: «Советский писатель, 1987).
Голубков пытался сделать восторг своим жизненным credo — единственным, на его взгляд, истинным душевным состоянием, в котором обязан пребывать поэт. Вот он посетил выставку работ Константина Коровина (август 1961 года) и пишет в дневнике: «Три раза ходил на выставку, впрок запасаясь восторгом». Какая, в сущности, странная мысль! Но без нее нельзя понять Голубкова. Восторг был для него не просто мгновенным озарением, случайным подарком, Божьей благодатью, он был тем воздухом, которым только и желала дышать его творческая натура. Всем прочим («промежуточным») состояниям души он упрямо не доверял:
Внутри Голубкова словно находился какой-то хитрый камертон, который отзывался на музыкальные колебания определенной частоты (лучше сказать: чистоты) и на другие звуки не реагировал, оставаясь просто куском железа, мертвой материей. Его присутствие (молчащего камертона) тяготило Голубкова. «Все противно», «отвращение к себе», «нет настоящей силы» — едва ли не более частые записи в дневнике, чем взволнованные фиксации «восторгов» (был на выставке, читал книгу, слушал музыку, гулял в лесу).
В полную силу он мог проявиться только как лирический поэт, и книга его стихов «Окрестности», безусловно, останется в русской поэзии. («Ты стал национальным поэтом», — сказал прочитавший книгу Голубкова Евгений Евтушенко). В прозе он не мог до конца выдержать необходимого тона, которым отличался как поэт. «Господи — весна!» — чудесное начало романа «Восторги». Но здесь бы и следовало остановиться, ибо такое начало предполагает не «текст», но — бесконечную музыкальную паузу.