Выбрать главу

Побеждает космополит. О-о, естественно! Японец еще слишком японец. Рожей не вышел соперничать с белоснежными фандоринскими бакенбардами.

Если бы Куприн прочел Акунина, он бы очень удивился. Во-первых, тому, как автор иезуитски вывернул его тему, так, что из национальной она стала антинациональной. Во-вторых, тому, что Рыбников, которого Куприн отважно воспел за его отважную любовь к своей далекой Японии (воспел антипатриотично, Россия с Японией воевала), оказывается, не за Японию погиб, а за «ка зна що», как говаривал старинный казак Бульба.

Вот это для меня самое неприятное в акунинском романе. Его Рыбников (хоть и сворованный) удался, по-человечески удался! В отличие от Фандорина, который уже чуточку осточертел со своими седыми висками и каким-то гомерическим набором самых прогрессивных, по последнему слову техники, пистолетов, биноклей, инструментов и прочей дребедени, со своим условным японским слугой Масой и проч., в Рыбникове задышала национальная жизнь. Еще бы! Ведь Чхартишвили жил в Японии, знает ее прекрасно, был замечательным переводчиком с японского. И кого переводил — самурая Мисиму!

Победили височки. Почва отдыхает. Призрак глобализма ходит по планете.

Так, что земля дрожит…

2003

Петр Алешковский: Однажды в Старгороде

В первом знакомстве с именем Петра Алешковского есть какой-то забавный привкус.

— Алешковский? Это который? Юз?

— Да нет, это другой Алешковский!

Или так:

— Читали Алешковского? Не путать с Юзом!

Быть тенью своего знаменитого однофамильца (и родственника) не слишком почетная обязанность. Скорее всего, это обидно. «Да не Юз я, не Юз, я другой!» Конечно, есть классические примеры — «третий Толстой» и проч. Леонид Андреев в начале творческого подумывал о звучном псевдониме (мол, что такое «Л. Андреев» — несолидно!) — пока не согласился все-таки сохранить свое изумительное нежно-орловско-московское литературное имя, правда, с непременным сочетанием имени-фамилии: «Леонид Андреев» — так лучше звучит.

Петр Алешковский — другой случай. В этой фамилии, с момента появления в нашей печати «Николая Николаевича» (сочинение Юза), неизбежно присутствует легкий элемент псевдонимности. Между «Юзом» и «Алешковским» не осталось ни малейшего зазора, как между бильярдными шарами в точке их пересечения, как между словами и лексемами в прозе Юза. Какую досаду вызывает случайно возникшая помеха: зачем тут вклинился какой-то «Петр»!

Юз Алешковский — звучит смачно, вызывающе. Петр Алешковский — вызывает разочарование. Первое имя — веселая литературная «маска», горчица с уксусом, обжигающие нёбо. Второе — обозначение факта: папа с мамой назвали Петром, а могли бы — Иваном.

Это совсем не игра слов. Это ключ к пониманию прозы «другого» Алешковского. Писателя, который выходит к своему читателю без «легенды».

Но что такое «легенда»?

Можно написать целую книгу о том, как создавались в ХХ веке писательские имена, в каких чудовищно запутанных этических и эстетических условиях это происходило. О том, сколь часто подлинные и даже великие художественные таланты пребывали в тени, а их место замещали несомненные «эрзацы» или же просто — откровенные проходимцы. Этот век с беспощадной ясностью показал, что без «легенды», хотя бы и крохотной, без «маски», хотя бы и самой нелепой, даже очень крупный по внутренней творческой возможности писатель обречен влачить полупризрачное существование, будучи лишен более или менее отчетливой читательской аудитории. И наоборот, самый незначительный талант, сознательно или по воле случая обретший свою «легенду», способен вырастить свое маленькое художественное зерно до гигантского общественного баобаба. Между прочим, в этом порой заключается и несчастье маленького таланта, еще при жизни смутно начинающего понимать свою подменность, — про это, в частности, есть пронзительные размышления у Валентина Распутина в рассказе «Что передать вороне?» Сегодня возникают новые «легенды». Сегодня оказаться в эпицентре литературных событий, в общем-то, весьма просто. Для этого нужно выбраться на краешек огромной воронки, всасывающей всё без разбора, в образе которой мне видится нынешняя литературная жизнь. Дальше все происходит как-то само собою, без вашего участия. Оставшихся в стороне просто не замечают.

Я говорю это не для того, чтобы выгоднее подать Петра Алешковского, чей путь в литературе, не стану скрывать, мне глубоко симпатичен. Дело в том, что в его лице я вижу не просто хорошего писателя — но и нечто большее: возможность органического письма даже в сегодняшних условиях. Феномен Алешковского и ему подобных новых «традиционалистов», как ни странно, больше убеждает в победе свободы, нежели самые ошеломительные выходки из лагеря «другой литературы», давно ставшей, в сущности, весьма заурядным явлением.