— Я слушаю.
— Я начну с начала, а то я прочитал первые строки с излишним пафосом. Сперва я хотел написать поэму, воспеть недолговечную красоту… От нее осталась только первая строфа…
Искоса поглядев на Клер, я возобновляю чтение.
Со сцены всегда до мельчайших нюансов ощущается настроение публики, ее сопротивление или одобрение.
Толпа не умеет хранить секретов. Бывает, что и отдельного слушателя видно насквозь. Я не прочел и десяти страниц, как почувствовал, что задыхаюсь от волнения, словно бы выступал перед многочисленным собранием. Чуть-чуть меняю позу, перевожу дыхание и продолжаю читать, продираясь сквозь обрушившийся на меня ураган мыслей, натыкаясь на невидимые преграды, захлебываясь в душевных водоворотах, и вдруг оказываюсь в пустоте, где голос мой теряется, не находя ответа.
Я опираюсь локтем о стол, сажусь вполоборота к окну, словно отгораживаясь от не в меру шумной и назойливой толпы, и в течение часа читаю без передышки, как бы для себя одного. Затем останавливаюсь, вконец обессиленный.
— Тебе не нравится? — спрашиваю я Клер.
Застигнутая врасплох моим взглядом, Клер живо отвечает:
— Наоборот, это очень красиво.
— Нет, не нравится. Я это чувствую. Говори откровенно.
— Что ты хочешь, чтобы я тебе сказала? — произносит она натянуто. — Уверяю тебя, написано очень красиво.
— Скажи мне все, что ты думаешь.
Она смотрит на меня с сомнением, но затем, преодолев робость, начинает объяснять скороговоркой:
— Понимаешь, я не могу об этом судить… Тут нужен беспристрастный читатель… Анри де Франлье… Адель… Они скажут тебе свое мнение. А я даже не могу тебя внимательно слушать, сосредоточиться не могу. Я слишком хорошо ощущаю реальность описанного, узнаю нашу жизнь…
— Для меня написанное уже не существует реально.
— Для тебя, возможно… Мне же ты напомнил годы, о которых я забыла… страшные годы… Ты разбередил воспоминания…
— То есть как страшные? Первые годы нашей любви казались мне такими прекрасными! — Я подвигаю стул к Клер, беру ее за руку. — Почему страшные?
Она забивается в угол кресла, пряча покрасневшее лицо, грудь ее стеснена еле сдерживаемыми рыданиями.
Понурив голову, я выжидаю минуту и повторяю вопрос:
— Почему страшные?
— В эти года ты видел только мое лицо… Я сама для тебя ничего не значила… Я от тебя все скрывала…
— Что же ты от меня скрывала?
— Все, что говорю теперь.
— Теперь ты счастлива?
— Да.
— Ты в этом уверена?
— Счастлива ли я теперь? Я об этом не думала. Слово, возможно, не совсем точное… Слишком слабое… Я и прежде не была несчастлива. Сегодняшнее мое счастье пугающе…
— Я тебя пугаю?
— Нет, не ты, а наше слишком тесное слияние, неразрывная зависимость… Твоя жизнь в другом… Он поглотил все… Разумеется, это счастье.
— Разве мы не были близки раньше?
— Только слегка.
— По-моему, почти ничего не изменилось.
— Изменилось. Раньше наши отношения были какими-то убогими, в них было так мало человечности… Теперь я отдалась целиком… и ты тоже… Теперь мы составляем одно, в нас больше жизни, мы более уязвимы. Мы все поставили на карту. Ты тоже об этом написал: «Для себя самого смерти не существует».
Люди бывают с нами в большей или меньшей степени откровенны в зависимости от нашего поведения. Они раскрываются перед нами настолько, насколько мы этого заслуживаем. Прояви я в свое время больше внимания, я бы уже в самом начале наших отношений узнал все, что открылось мне благодаря чтению моего романа и последовавшим за тем разговорам.
Чувства Клер ко мне с самого начала носили тот идеальный сверхчеловеческий характер, который и свидетельствует об их подлинности; ее любовь была такой высокой и сильной, что физическая близость казалась ей совершенно естественной, однако радости она от нее не испытала, да и не хотела испытать: чувственное наслаждение принижало любовь в ее глазах, а потому она сознательно заглушала в себе чувственность. Позднее, заметив, что ее жизнь и ее мысли мало интересуют меня, она испытала такое разочарование, что решила расстаться со мной и забыть меня. Но тут она обнаружила, что привязана ко мне физически, и возненавидела эту унизительную сладость. Теперь все стало на свои места.