Выбрать главу
Странное явление происходило в сознании Клерамбо. Он был повержен и в то же время чувствовал себя укрепленным. Он страдал от своих преступлений и чувствовал, что снова заговорит. Он больше не принадлежал себе. Его статьи владели им, обязывали его; едва только мысль его была опубликована, как он был связан ею. Произведение, бьющее из сердца, захлестывает сердце. Оно рождается в час умственного исступления; этот час оно длит и воспроизводит в уме, который без этого пал бы в изнеможении. Оно – луч света, исходящего из глубины; оно – лучшая, вечная часть нашего "я", увлекающая за собой нашу животную природу. Волей-неволей человек движется вперед, опираясь на свои произведения, которые его тащат; они живут самостоятельной жизнью, они возвращают ему утраченную силу, напоминают ему о долге, руководят им и командуют. Клерамбо хотел замолчать. И он повторил свое выступление. Самочувствие у него было неважное. – "Ты дрожишь, скелет, потому что знаешь, куда я тебя поведу", говорил Тюрен* своему телу перед битвой. – "Скелет" Клерамбо вид имел не более казистый. Хотя битва, на которую он снаряжался, не могла сравниться с битвами Тюрена, но для него она была более тяжелой: ведь он выступал один и без армии. Зрелище, которое он являл в эту страдную пору, было жалкое. Он видел во всей наготе свою заурядность – бедный, робкий по природе человек, немного малодушный, чувствующий потребность в других людях, в их участии, их одобрении; ему было мучительно тяжело порывать с ними связи, выступать, понурив голову, против их ненависти… Хватит ли у него силы, чтобы устоять? – И рассеявшиеся сомнения снова шли на него в атаку. Кто заставлял его говорить? Кто его будет слушать? Кому от этого будет польза? Не лучше ли последовать примеру благоразумных, которые молча сидят в сторонке?
* Знаменитый французский полководец XVII в. (1611-1675). (Прим. перев.)
И все же исполненный решимости мозг Клерамбо продолжал ему диктовать то, что он должен был писать, а рука писала, не смягчая ни одного слова. В нем было как бы два человека: один обессиленный, дрожавший от страха и кричащими: "Не хочу итти сражаться!" – а другой, не считая нужным убеждать труса, попросту тащил его за шиворот, приговаривая: "Ты пойдешь!"
Во всяком случае, думать, будто он действует таким образом благодаря мужеству, значило бы оказывать ему слишком много чести. Он действовал так, потому что не мог иначе. Даже если бы он захотел остановиться, ему все равно надо было итти, говорить… "Это твоя миссия". Он не понимал, спрашивал себя, почему именно он был избран, поэт нежности, созданный для спокойной жизни, без борьбы, без жертв, тогда как другие люди, сильные, закаленные, как бы высеченные для битв, с душой атлетов, оставались без дела. – "Бесполезно рассуждать. Повинуйся. Так нужно". Самая двойственность его натуры принуждала его всецело отдаться во власть более сильной своей души, раз уж она утверждалась в нем. Более нормальный человек наверное сумел бы сплавить обе натуры или же привести их в равновесие, найти компромисс, который сразу удовлетворил бы и требования одной и благоразумие другой. Но у Клерамбо утверждалась безраздельно то одна, то другая натура. Нравилась ему дорога или нет, но, раз она была избрана, он шел по ней, никуда не сворачивая. И по тем же причинам, которые недавно заставляли его безраздельно верить тому, во что верили все окружающие, он должен был оказаться таким беспощадно прямолинейным, как только начал видеть обманывавшую его ложь. Люди, которые не были до такой степени ослеплены ею, не стали бы ее разоблачать. Так, ставши смельчаком вопреки себе, завязал он, подобно Эдипу, борьбу со сфинксом-Родиной, поджидавшим его на перекрестке.
Атака Бертена привлекла к Клерамбо внимание нескольких политических деятелей с Крайней Левой, не знавших хорошенько, как примирить оппозицию к правительству (весь смысл их существования) со Священным Единением, заключенным для борьбы с неприятельским нашествием. Они перепечатали обе первые статьи Клерамбо в одной из тех социалистических газет, мысль которых путалась тогда в противоречиях. Там боролись с войной, голосуя за военные кредиты. Красноречивые интернационалистические утверждения помещались бок-о-бок с проповедями министров, проводивших националистическую политику. При таком шатании, овеянные расплывчатым лиризмом страницы Клерамбо, с их умеренной агрессивностью и благоговейной критикой идеи отечества, сохранили бы безобидный характер платонического протеста, если бы цензура не нагрызла некоторых фраз с усердием термита. Следы ее зубов указывали взглядам на то, что наверное ускользнуло бы от общественного внимания. Так, в статье "Той, кого любил", сохранив слово Родина, когда оно появилось в первый раз, сопровождаемое призывом к любви, цензура его вымарала в остальной части статьи, где оно было предметом не столь лестных оценок. Глупые чиновники не сообщали, что слово, неуклюже прикрытое гасильником, тем ярче светится в уме читателя. Таким образом они способствовали тому, что явно незначительная статья приобретала некоторое значение. Надо прибавить, что в ту эпоху всеобщей пассивности малейшее свободное гуманное слово получало необыкновенную полнозвучность, особенно когда исходило от известного имени. "Прощение, испрашиваемое у мертвых" еще более, чем вторая статья, благодаря своему скорбному тону, встречало или могло встретить сочувственный отклик в массе простых сердец, истерзанных войной. При первых признаках такого сочувствия, власть, до тех пор равнодушная, постаралась положить конец распространению вредной вещи. Достаточно рассудительная, чтобы не привлекать внимания к Клерамбо мерами строгости, она сумела воздействовать на журнал при помощи единомышленников, которых создала себе в самой редакции. Противодействие писателю было оказано сотрудниками газеты. Разумеется, они не дошли до того, чтобы упрекать Клерамбо за интернационализм его мысли! Они его обвинили в слащавой буржуазной чувствительности. Клерамбо сам пришел им на помощь, принеся третью статью, где его отвращение ко всякому насилию повидимому осуждало заодно с войной также и Революцию. Поэты всегда плохие политики. Это было негодующее возражение на "Призыв к мертвым", который пронзительно выкрикивал Баррес, эта продрогшая сова, забравшаяся на кладбищенский кипарис.