Эти статьи появлялись время от времени, когда их удавалось напечатать в какой-нибудь литературно-анархической передовой газетке, где резкие выходки против личностей избавляли от планомерной борьбы против режима. Искромсанные цензурой, они были почти непонятны для читателя; впрочем, когда статья перепечатывалась какой-нибудь другой газетой, эта самая цензура с капризной забывчивостью пропускала то самое, что вымарала накануне, и вымарывала то, что было ею пропущено. Чтобы докопаться до смысла, нужно было потратить не мало труда. Удивительно, что, за недостатком друзей, усердствовали противники Клерамбо. Шквалы в Париже обыкновенно бывают непродолжительны. Злейшие враги, набившие руку в чернильной войне, отлично знают, что молчание лучше всякой брани, и обуздывают свою злобу, чтобы тем вернее она подействовала. Но в состоянии истерии, свирепствовавшей тогда в Европе, люди утрачивали компас даже для ненависти. Яростные нападения Октава Бертена каждую минуту напоминали публике о Клерамбо. Журналист хоть и обращался презрительно к другим: "Не будем больше говорить о нем!" – а все же в конце каждой статьи изливал на Клерамбо свою желчь.
Бертен был отлично осведомлен о всех интимных слабостях, о всех умственных недостатках и смешных черточках своего старого друга. Он не мог отказать себе в удовольствии бить наверняка по этим больным местам. И Клерамбо, задетый за живое и не обладавший искусством не подавать виду, позволял втянуть себя в бой, давал отпор и показывал, что и он тоже может ранить противника до крови. Между ними возгорелась горячая вражда.
Результат можно было предвидеть. До сих пор Клерамбо был безобиден. Он не выходил за пределы моральных рассуждений; его полемика вращалась в сфере идей; ее с таким же правом можно было отнести к Германии, Англии, даже к древнему Риму, как и к современной Франции. Говоря правду, он не знал политических фактов, по поводу которых декламировал, – подобно девяти десятым людей своего класса и своей профессии. Поэтому его музыка не могла особенно смутить хозяев дня. Шумные схватки Клерамбо с Бертеном, под аккомпанемент кошачьего концерта прессы, имели два следствия: с одной стороны, они научили Клерамбо фехтовать искуснее, принудили покинуть бесплодное поле словесных поединков и занять более крепкую позицию; а с другой, – поставили его в связь с людьми более знакомыми с реальным положением дел, которые снабжали его документальными данными. В самое последнее время во Франции образовалось маленькое полунелегальное Общество независимых изысканий и свободной критики по поводу войны и причин ее вызвавших. Государство, с такой бдительностью пресекавшее всякую попытку свободной мысли, не считало опасными этих осмотрительных и спокойных людей, людей науки прежде всего, которые не искали огласки и довольствовались приватными обсуждениями; оно решило, что благоразумнее не выпускать их из четырех стен, держа все время под наблюдением. Расчеты оказались ошибочными. Истина, добытая при помощи скромных и кропотливых изысканий, хотя бы сначала она была известна только пяти-шести лицам, уже не может быть заглушена; она прет из земли с непреодолимой силой. Клерамбо впервые узнал о существовании этих страстных искателей истины, напоминавших таких же искателей эпохи Дела Дрейфуса; их апостольство при закрытых дверях приобретало, в обстановке всеобщего гнета, какое-то сходство с маленькой христианской общиной времен катакомб. Благодаря им он открыл наряду с несправедливостями, также и лганье "Великой Войны". Он уже и раньше смутно чувствовал это. Но он не подозревал, до какой степени столь близкая нам всем история была сфальсифицирована. У него дух захватило от этого открытия. Даже в часы самой суровой критики добряк никогда не воображал, на каких обманных устоях покоится крестовый поход во имя Права. И так как он не принадлежал к числу людей, хранящих про себя свое открытие, то стал кричать о нем в статьях, запрещенных цензурой, потом стал делиться им, в форме сатирической, иронической или символической, в маленьких рассказах, вольтеровских баснях, которые иногда проскакивали по рассеянности цензора и заставили власть относиться к Клерамбо, как к человеку положительно опасному. Люди, считавшие, что знают его, были крайне изумлены. Противники обыкновенно называли его сентиментальным. И конечно это была правда. Но он знал это и, как истый француз, обладал способностью смеяться над собой, над своими недостатками. Только сентиментальным немцам пристало слепо верить в себя! В глубине красноречивого и чувствительного Клерамбо таился взгляд всегда настороженного галла, который в чаще своих громадных лесов все подмечает, ничего не упускает и готов посмеяться над чем угодно. Удивительнее всего, что эта глубина просыпается, когда меньше всего этого ожидаешь, в момент самого сурового испытания и грозно нависшей опасности. Чувство смешного встряхнуло Клерамбо. Характер его внезапно приобрел живую сложность, как только он сбросил путы связывавших его условностей. Добрый, нежный, боевой, раздражительный, не соблюдающий меры, сознающий это и впадающий в еще большие крайности, слезливый, ироничный, скептик и верующий, он дивился самому себе, смотрясь в зеркало своих произведений. Вся его жизнь, чинно, буржуазно замкнутая в себе, вдруг разлилась под могучим толчком нравственного одиночества и гигиены действия.
И Клерамбо заметил, что он не знает себя. Он точно вновь родился после той мучительной ночи. Он познал радость, о которой раньше не имел понятия, – головокружительную, подмывающую радость свободного человека в бою: все чувства напряжены, как крепко натянутый лук, и наслаждаешься разлитым по всем жилкам отличнейшим самочувствием.