Выбрать главу

По временам, впрочем, перед глазами его вновь проходила тень войны, гнусной и бесцельной резни, убитого сына, пропавшего мужа, и, с улыбкой склонившись над ребенком, он не мог удержаться от печальных мыслей:

– Увы! Стоит ли производить детей для такой бойни? Что-то увидит этот бедный малютка через двадцать лет?

Но ее это мало заботило! Тени умирали в лучах ее солнца. Она совсем не воспринимала этих близких и отдаленных – все они были для нее отдаленными – тревог, она сияла…

– "Я произвела на свет человека!.."

Человека, в котором для каждой матери, когда приходит ее черед, воплощаются все надежды человечества… Печали и безумства, окружающие нас, где вы?.. Пустяки! Вот он может быть, этот младенец, положит им конец… Для каждой матери он – чудо, Мессия!.. Перед уходом Клерамбо решился сказать несколько соболезнующих слов по поводу мужа. Алина тяжело вздохнула:

– Бедный Арман! Должно быть он попал в плен…

Клерамбо спросил:

– Ты что-нибудь узнала?

– Нет!.. Но я так думаю… Я почти уверена в этом… Иначе, было бы известно…

И она отогнала рукой как муху окончание неприятной фразы… (Пошла прочь!… Как это ее сюда впустили?)

И глаза ее снова заискрились радостным смехом…

– И, знаешь, – прибавила она, – это гораздо лучше для него… Он может отдохнуть… Теперь я более спокойна за него, когда он там, а не в окопе…

Потом разговор, без всякого перехода, вернулся к ненаглядному сокровищу:

– Ах, как он будет доволен, когда увидит мою пташечку!..

Только когда Клерамбо поднялся, чтобы уходить, она соблаговолила вспомнить, что есть еще печали на земле: вспомнила о смерти Максима и мило сказала несколько сочувственных слов… в которых чувствовалось столько равнодушия, столько глубокого равнодушия!.. но также и искреннего благожелательства. А благожелательство было для нее вещью новой… И еще более удивительно, что волны омывавшего ее счастья не помешали ей увидеть, хотя бы только на секунду, усталое лицо и сердце старика; ей смутно вспомнилось, что он наделал глупостей, что у него много неприятностей; и вместо того чтобы побранить Клерамбо, что было бы для нее так естественно, она молчаливо его прощала великодушной улыбкой; словно маленькая принцесса, она сказала сердечным тоном, в котором сквозили покровительственные нотки:

– Не надо беспокоиться, дядюшка, все устроится… Поцелуй меня!

И Клерамбо ушел, посмеиваясь над утешительницей, которую хотел утешить. Он чувствовал ничтожество наших страданий для равнодушно-улыбающейся Природы. Самое важное для нее цвести весной. Падайте, засохшие листья! Без вас дерево будет расти еще лучше, весна зацветет для других… Милая весна!

Но как жестока ты к тем, для кого больше не зацветешь, весна! К тем, что лишились дорогих своему сердцу, своих надежд, своей силы и молодости, всего смысла жизни!..

Мир полон был изувеченных тел и душ, снедаемых горькими чувствами: одни сокрушались по утраченному счастью, другие, еще более достойные жалости, по счастью, которого у них не было, которое у них отняли в двадцать лет, в пору расцвета любви и молодости!

Однажды вечером, в конце января, промокший и окоченевший Клерамбо возвращался домой после дежурства у дровяного склада. После того как толпа, с которой он ожидал своей очереди, уже несколько часов простояла в хвосте, ей сообщили, что сегодня раздачи больше не будет. У двери своего дома Клерамбо услышал свое имя. Какой-то юноша спрашивал его у консьержа, держа в руке письмо. Клерамбо подошел. Встреча повидимому смутила юношу. Его правый рукав был приколот булавкой у плеча, а правый глаз закрыт повязкой; он был мертвенно бледен, видно было, что он едва поправился после продолжительной болезни. Клерамбо дружески с ним поздоровался и хотел взять письмо, но молодой человек поспешно отдернул руку, говоря, что теперь уже не стоит. Клерамбо предложил ему зайти. Юноша выразил колебание, и если бы Клерамбо был более проницателен, то заметил бы, что посетитель хочет улизнуть. Но он не был искусен в чтении чужих мыслей и простосердечно сказал:

– Правда, живу я довольно высоко…

Задетый в своем самолюбии, молодой человек поспешно возразил:

– У меня еще хватит сил взобраться наверх.

И решительным шагом направился к лестнице. Клерамбо понял, что нанес лишнюю рану этому наболевшему сердцу. Уселись они в нетопленном рабочем кабинете. Разговор долго оставался таким же холодным, как и комната. Клерамбо получал от собеседника только резкие, отрывистые и довольно неясные ответы в каком-то раздраженном тоне. Он узнал, что гостя зовут Жюльен Моро, что он студент филологического факультета и недавно провел три месяца в госпитале Валь-де-Грас. Он жил в Париже один и снимал комнату в Латинском квартале, хотя в Орлеане у него была мать и кое-кто из родных. Сначала он не сказал, почему не едет к ним. Вдруг, после некоторого молчания, он решился заговорить. Сдавленным, сначала довольно грубым, но постепенно смягчавшимся голосом он признался Клерамбо в благотворном действии его статей, привезенных в окопы одним отпускником и передававшихся из рук в руки. Они были ответом на крик задыхавшейся души: "Не лгать!" Газеты и статьи, имевшие бесстыдство предлагать армиям лживую картину армий, сфабрикованные письма с фронта, балаганное геройство, неуместные шутки; гнусное бахвальство окопавшихся в тылу шутов, делающих смерть предметом риторических упражнений, приводили их в бешенство. Грязные, клейкие поцелуи, которыми их пачкали эти газетные проститутки, были для них оскорблением, насмешкой над их страданиями. И вот, наконец, они нашли отклик у Клерамбо… Не то чтобы он их понял. Никто не мог бы их понять, не разделив их участи. Но он жалел их. Просто и человечно говорил он о несчастных всех враждующих станов. Он осмелился коснутся общих всем нациям несправедливостей, которые привели к этим общим для всех страданиям. Он не уничтожил их невзгод, но возводил их в более высокую сферу мысли, где можно было дышать.