"Так в чем же я не прав?" — удивился Горчаков необычному началу разговора и еще в большей степени — его продолжению.
"Таким образом, — сказал Дмитрий Алексеевич, — как внутреннее наше положение, так и внешняя наша обстановка одинаково указывают, что нам не только нельзя желать войны, а, напротив, следует всемерно стараться ее избегнуть, и в этом смысле я полностью разделяю ваши мысли".
Александр Михайлович ушам своим не верил: как, и это говорит человек, который всегда и при любых обстоятельствах искал повод для того, чтобы ущемить его и выставить в неприглядном свете!
"Однако, — после внушительной паузы сказал Милютин, — исход Константинопольской конференции указал, что совокупное материальное воздействие Европы на Турцию немыслимо, что пассивное европейское согласие готово принести судьбу балканских христиан в жертву турецкому варварству, наконец, что Европа из зависти к нам готова поступиться даже собственным достоинством, в полном убеждении, что всякий успех, всякое возвышение Турции есть прежде всего удар нам, удар нашей традиционной политике".
Откровения Милютина все больше настораживали Александра Михайловича.
"И что же дальше?" — спросил он.
Дмитрий Алексеевич взглянул на него исподлобья.
"Дальше? — переспросил он. — А дальше вот что: фактическое бессилие коллективного европейского права может ободрить Турцию к самой безрассудной политике и с помощью тайных друзей (надеюсь, вы понимаете, о ком я говорю?) обратить это слабое государство в страшное против нас орудие".
"Слабое государство? — перебил его Горчаков. — Боюсь, что вы, Дмитрий Алексеевич, как и некоторые другие, пребываете в опасном заблуждении".
Милютин не стал возражать ему, а быстро согласился.
"Тем более, — сказал он в раздумье. — В то время как Европа будет наслаждаться миром, нам одним придется жить в постоянной тревоге, непрерывно задеваемыми как в нашем достоинстве, так и в материальных наших интересах, до тех пор, быть может, пока не стадятся и последние следы нашего влияния на Балканском полуострове".
"Все это мне известно, — сказал Горчаков, — я только никак не пойму, к чему вы клоните".
"Сейчас поймете, — кивнул Милютин. — Представьте себе теперь, если не добившаяся результатов на конференции Европа может, даже с выгодою для себя, отдаваться полному бездействию, то нам любое бездействие могло бы быть только гибелью. Мы не можем допустить, чтобы настоящее положение обратилось в хронический для нас недуг".
Теперь стало ясно, почему военный министр заговорил о мире, и именно с Горчаковым. Слова о мире "любой ценой" явно расходились с только что изложенными им соображениями. Наводящими вопросами Горчаков сам завел себя в тупик.
"Нам нужно быстрое установление действительного мира, мира почетного, прочного, который сохранил бы во всей неприкосновенности наше достоинство, поставил бы Порту на надлежащее ей место и фактически, а не на словах, оградил бы существование балканских христиан от всяких зверств и насилий…"
"А для этого, если я вас правильно понял, существует одно только средство?" — спросил Горчаков.
"Да, — твердо сказал Милютин. — Нам нужен мир, но не мир во что бы то ни стало, а мир почетный, хотя бы его и пришлось добывать оружием".
"Но вы сами только что говорили о ненадежности нашего внутреннего и внешнего положения. Я просто отказываюсь вас понимать", — развел Горчаков руками.
Милютин лукаво прищурился:
"Ой ли, Александр Михайлович! Это с вашим-то опытом? Знаете, я не верю в дворцовые сплетни, а вот то, что вы человек упрямый, могу утверждать наверняка. Давайте выскажемся начистоту. Как ни страшна война, но теперь есть еще шансы привести ее довольно скоро к желаемому результату. Союз трех императоров, по крайней мере на первое время, может обеспечить наш тыл; Франция и Италия склонны воздержаться от прямого участия; даже сама Англия торжественно заявила, что не намерена действовать ни против, ни за Турцию. В этом положении Европы много фальши, я согласен; но отчасти от нас самих зависит не дать этой фальши всецело развиться против нас. Быстрый, решительный успех нашей армии может сильно повлиять на мнение Европы и вызвать ее на такие уступки, о которых теперь нельзя и думать. Допустив же мысль мира во что бы то ни стало и дав противникам хотя малейший повод подозревать нас в слабости, мы можем через несколько же месяцев быть втянуты в решительную войну, но уже при совершенно других, неизмеримо худших обстоятельствах…"