— Ты не веришь в бескорыстие народа? В святость его порыва?
— Я не верю в бескорыстие правительства и господ славянофилов, — сухо отвечал Щеглов. — Народ же чисто и искренне желает освобождения своим собратьям на Балканах.
— Так в чем же дело?
— А дело в том, что может и такое статься: на место турецкого ига сядет на Балканах русский барин.
— Ты ерунду говоришь, право, Петр! — взорвался вдруг Столетов. — Сущую бессмыслицу.
Щеглов молча уперся в него долгим взглядом.
— Как угодно, — сказал он. — Впрочем, еще два слова: многие из наших сражаются в Черногории и Сербии, но… не за русское знамя на Балканах. Возможно, я хотел бы быть рядом с ними, хотя и не уверен в этом. — Щеглов горько улыбнулся. — Извини. Ты со мной не согласен. Что ж, мне очень жаль.
Румянец, только что пылавший на щеках Щеглова, сменился землистой бледностью. Но глаза его все еще горели внутренним огнем.
— Пойми, — сказал он глухим голосом, — я не мог иначе. Да и зачем обманывать друг друга?
— Что? — рассеянно проговорил Столетов. — Ах, да-да. Спасибо за откровенность.
— Мы больше не встретимся?
— Думаю, нет. Зачем?.. — Тяжелый взгляд Столетова холодно скользнул по его лицу.
— Не обижайся. — Щеглов встал, протянул ему руку. Помедлив, Столетов пожал ее:
— Прощай.
— Господа, поезд на Нижний отправляется с первого пути, — сказал вошедший в буфетную железнодорожник.
Светало.
20
Ермак Иванович Пушка, крестьянин деревни Крутово, что под Ковровом, был человеком глубоко почитаемым — искусным рожечником и печным мастером. К тому же его знали как непременного участника всех деревенских потасовок и бывалого солдата, который год тому назад вернулся из Туркестана с двумя Георгиями за храбрость.
В избе у Пушки, стоявшей у самого раменья, никогда не переводились люди, и жена его, Глафира, едва поспевала привечать гостей, не жалуясь на усталость и не укоряя мужа за хлебосольство.
Бывало, сидя с мужиками у пышущего жаром самовара, говаривал Пушка:
"Меня ни пуля не берет, ни сабля. Во как!.."
"С чего бы это?" — подзадоривали его охочие до россказней скучающие мужики.
"А я от рождения заговоренный, — хвастливо отвечал Пушка, вытирая полотенцем вспотевшее лицо. — Кого хошь, спроси. Как уронила меня, еще годовалого, мамка в речку, а я не утоп, так старики и сказали: этот у тебя, Марфа, Богом меченный — жить будет до ста лет".
"Так уж и до ста?"
"А чего ж не пожить?" — говорил Пушка с лукавой улыбкой.
На этом месте в беседу вступала жена.
"Ишь, расхвастался, сивый, — суеверно останавливала она мужа и крестила лоб. — Еще беду накличешь… Да разве ж это видано, чтобы человеку все время везло?"
"И верно, — кивали мужики, — счастье-то, глядь, и выпорхнуло. Не испытывай, Ермак, судьбу…"
"Еще чего, — похохатывал удачливый Пушка. — Али мне от счастья своего бегать? Не-е… Глядите на меня; слезайте, мужики, с печи — потрафит и вам: нет такого дерева, чтоб на него птица не садилась".
В воскресенье ездил Пушка к родственнику своему — сапожнику Агапию Федоровичу Космакову, жившему во Владимире в Ямской слободе. И состоялся у них такой разговор.
— Вот гляжу я на тебя, Ермак Иванович, — начал издалека Космаков, — гляжу и думаю: ну не деревенщина же ты сиволапая, мир поглядел, на царской службе обратно же отличился — и почто тебе прозябать в Крутове? Печники и во Владимире нужны. Сколотишь артель, скопишь деньгу, купишь хромовые сапоги и тальянку. Охота тебе ходить в лаптях да дудеть в свой рожок! И Глафире твоей радость — наденет она шелковый сарафан, а ты подаришь ей пуховый платок…
Пушка, вроде бы вняв ему, закивал в ответ:
— Сладкую жизнь обрисовал ты мне, Агапий Федорович. И сапоги, говоришь, куплю?
— И сапоги, — степенно подтвердил Космаков.
— И тальянку?
— А то как же!
— И рожок выброшу?
— Да на что тебе рожок, коли тальянка?
— Нет уж, Агапий Федорович. Рожок я сам смастерил, почто мне его бросать?
— Ну так оставь. О том ли речь, Ермак Иванович? Нетто таким недогадливым ты стал али хитришь? — подозрительно поглядел на него Космаков.