— Вот видишь, Коля, — сказал Столетов денщику, усаживаясь в пролетку, — недаром у нас говорят: глас народа — глас Божий… А ведь солдатик этот, похоже, совсем недавно из Туркестана.
— Так точно! — ответил Звонарев, укладывая под ноги свой баул и генеральский видавший виды чемодан (походный самовар они оставили у Александра Григорьевича в Москве).
Брат Столетова, Василий, конечно, встретил бы их на вокзале, но Николай Григорьевич нарочно не дал ему телеграмму, чтобы не причинять хлопот.
Пролетка тронулась; генерал, привстав, с любопытством смотрел по сторонам.
— Смотри, Коля, смотри — красота-то какая!
— Красота, Николай Григорьевич, — степенно отозвался денщик, волнуясь ничуть не меньше Столетова, но по привычке умеряя свои восторги.
Пролетка свернула влево от железной дороги и пошла в гору: рядом белели стены Рождественского монастыря, на булыжной мостовой играли дети, из-под копыт рысака с громким кудахтаньем разлетались куры, на лавочках сидели бабы в пестрых платках, накинутых на плечи, и лузгали семечки, из окон трактира слышалась балалайка…
Все, все было, как и прежде, как десять и тридцать лет тому назад. Те же избы стояли на косогоре, так же цокали по мостовой подковы и поекивал селезенкой рысак, такой же запустелый вид являли собою отплодоносившие сады, так же пахло жухлой осенней листвой и горьким печным дымом…
А в это время в другом направлении и с другими седоками другая пролетка спускалась по круто сбегавшей к Клязьме Летне-Перевозинской улице.
Возница, тощий мужик с петушиной шеей, лениво понукал коня; Варя, раскрасневшаяся от волнения, рассказывала Дымову о местах, мимо которых они проезжали (но многое, очень многое, было уже позабыто), а Щеглов, не слушая ее, сидел нахохлившись и, когда его о чем-нибудь спрашивали, отвечал неохотно и односложно.
Сам он тоже давненько не бывал на родине, впору бы и ему порадоваться, принять участие в общей беседе, однако настроение его было подпорчено еще в Петушках разговорам со Столетовым, но ни Варя, ни Дымов об этом не знали, не знали даже, что он выходил на станции, а потому терялись в догадках, и это его раздражало.
К тому же случилось так, что на перроне Щеглов непроизвольно замешкался, отметив про себя, что замешкался неспроста, а чтобы еще раз ненароком не столкнуться со Столетовым.
Еще в поезде (он так в ту ночь и не заснул), а теперь сидя в пролетке, Петр Евгеньевич то и дело мысленно возвращался к неожиданной встрече в станционной буфетной и то упрекал себя за безрассудную откровенность, то оправдывался тем, что не мог поступить иначе.
Нельзя сказать, чтобы ему и до этого не приходилось терять друзей, с которыми он расходился во взглядах. Но здесь было нечто совсем другое, и никогда еще с такой остротой не поднималось в нем чувство невосполнимой утраты. Не потому ли, что жизнь его и до сих пор питалась чистыми родниками детства?
И только в виду родной деревни, в которой он не был без мала двадцать лет, мысли его непроизвольно переменились и понесли впереди пролетки к невидимому еще за церковью знакомому дому, где прошло его детство и где его ждала еще одна трудная встреча — с престарелым отцом…
— Но-но, ходи, сивый! — Возница ожег коня кнутом. Пролетка быстро сбежала с бугра и загрохотала железными ободьями колес по деревянным мосткам.
В конце улицы среди серых изб и покосившихся сараев забелел, окруженный садом, старый господский дом.
"1876 г. сентября 2.
Записка по III Отделению о пожертвовании неизвестным лицом в пользу южных славян старинной шпаги с золотым эфесом.
№ 549
На днях в Главное управление Общества попечения о раненых и больных воинах явился старичок, по-видимому, из отставных военных, и принес пожертвование в пользу славян Балканского полуострова, состоящее из шпаги старинного образца, с золотым эфесом, пожалованной его покойному брату императором Павлом I за храбрость.
Сначала было затруднительно принять от него эту шпагу, как пожертвование, выходящее из разряда обыкновенных, но принято казначеем Общества полковником Пезе-де-Корваль, чтобы не огорчить отказом жертвователя; при передаче шпаги казначею старичок прослезился и с благоговением поцеловал крестообразный эфес; сказал, что жертвует единственную драгоценную вещь, хранившуюся в его семействе как святыня (чему можно было легко поверить, увидев, с какой заботливостью эта шпага была окутана замшею и чехлом), и что пожертвовал бы более, но не в состоянии, потому что получает незначительный пенсион. При этом он фамилии своей не сказал, а представил в запечатанном конверте грамоту на пожалование шпаги его брату, на имя Главного управления общества, которую и вручил казначею".