Выбрать главу

Столетов утвердительно кивал, хотя и не всегда уместно, и уже заскучал было, как вдруг Василий внимательно посмотрел на него, поправил очки и сказал:

— А что же ты не спросишь меня о Щегловых?

Николай Григорьевич смутился: вопрос Василия застал его врасплох. В семье Столетовых не принято было скрытничать, отец приучал детей к прямоте, и всякая ложь осуждалась как унижающий человеческое достоинство проступок. Братья и сестры делились друг с другом и радостями и горестями, а у родителей находили и понимание и утешение.

Но сейчас вроде бы так получилось, что Николай Григорьевич вольно или невольно скрыл от брата свою встречу с Петром Евгеньевичем на станции — в Петушках. Конечно, сделал он это не умышленно, скорее всего, просто не был готов к рассказу, да и не представилось до сих нор удобного случая, однако после вопроса Василия умолчать об этом снова было бы не в их семейных правилах.

Впрочем, Василий по мимолетно брошенному на него взгляду Николая Григорьевича сразу почувствовал что-то неладное и попытался замять вопрос, но Столетов решительно остановил его и приглушенным от волнения голосом рассказал и о непредвиденной задержке поезда в Петушках и о своем разговоре с Петром Евгеньевичем (он еще и до сих пор находился под его впечатлением).

— М-да, — выслушав его, покачал головой Василий, — удивил ты меня, право, братец.

— Вот так мы с ним и разошлись, — подытожил свой рассказ Столетов.

Думая о Щеглове, Николай Григорьевич не испытывал к нему острой неприязни; еще учась в гимназии, он отмечал порядочность Петра и высоко ценил его понятия о чести.

Когда Щеглова взяли по делу Петрашевского, Столетова (а ему в ту пору было пятнадцать лет) тоже побеспокоили, но весьма деликатно. Допрашивавший его в присутствии Василия жандармский офицер был сама вежливость и предупредительность, никаких намеков на их близость он себе не позволил и больше обращался к брату, который искренне удивлялся, что Петр замешан в столь неблаговидном предприятии.

"Если вам угодно, — сказал Василий, — я могу дать за него ручательства".

"В этом нет необходимости, — словно бы с сожалением, констатировал офицер. — Петр Евгеньевич сделал признания, которые его полностью изобличают, но остальные члены кружка почему-то настойчиво отрицают какую бы то ни было его причастность".

Очевидно, жандарм тоже не был совершенно уверен в показаниях Щеглова; однако же Петр, как выяснилось впоследствии, требовал для себя самого жестокого приговора.

"Пусть так, — говорил будто бы он на дознании, — пусть я и в самом деле не участвовал в собраниях, но мысленно я разделял и разделяю их взгляды".

Собственно, это и так было ясно: на квартире Петрашевского он был всего два или три раза, и кто-то показал, что Достоевский читал его письма, в которых излагались весьма сомнительные взгляды на будущее устроение общества. Но и только — ничего более существенного предъявить ему не смогли, однако же приговор оказался достаточно суровым, и это позволяло предположить, что он вел себя на следствии действительно дерзко.

"Был ли это юношеский максимализм или твердая убежденность, судить не берусь", — говорил Столетову во время их беседы в Париже Петр Петрович Семенов.

"Да уж какой там юношеский максимализм, — думал теперь Николай Григорьевич, вспоминая вдохновенное лицо Петра. — Такие люди с улыбкой идут на каторгу и на плаху".

Но вот что удивительно: после разговора с Василием отношение его к Петру не то чтобы вдруг переменилось, но стало сдержаннее и спокойней.

И сам Щеглов, и все, что было с ним связано, не укладывались в привычные представления Столетова. Это был совсем другой мир, и генерал Столетов активно не принимал его, однако человек Столетов догадывался, что такими людьми, как Щеглов, движет далеко не ординарное чувство и что цель, которую они ставят перед собой, не плод извращенного и болезненного воображения.

Вращаясь в военных кругах, Николай Григорьевич тем не менее не был чужд серьезной политики и, в отличие от некоторых своих сослуживцев, понимал, что будущее решается не только на полях сражений и в министерских кабинетах. Силою обстоятельств он-то как раз и был менее всего причастен к дворцовым кругам и привык иметь дело с простыми солдатами и офицерами, требуя от них не слепого повиновения, а внутренней готовности к преумножению славы своего Отечества, и потому с тревогой наблюдал, как дух всеобщего отрицания, охватившего общество, все глубже разобщает то единое целое, что он привык называть Россией.

Кто в этом виноват? Ответ, казалось бы, лежал на поверхности: газеты пестрили крикливыми сообщениями о зловредных пропагаторах и коммуналистах.