Выбрать главу

Адлерберг, не ожидавший столь быстрой и столь решительной реакции Государственного канцлера, выглядел заметно смущенным. Царь с сочувствием посмотрел на своего любимца.

"Не горячитесь, Александр Михайлович, — сказал он, — ведь вас же никто не обвиняет. Однако мне бы хотелось все-таки услышать ваши соображения".

"На предложенное нам перемирие нельзя идти ни при каких условиях", — ответил Горчаков и, чтобы скрыть волнение, вытащил табакерку.

"Как прикажете понимать?" — удивился Милютин.

"Вернее, условие одно, — пояснил Горчаков (кажется, он снова обрел свое обычное спокойствие). — Условие одно, и более никаких условий: либо перемирие на один, от силы два месяца и созыв конференции, либо…"

"Либо?" — подался к нему, приподнявшись с кресла, Милютин.

"Либо дальнейшие события, — улыбнулся Александр Михайлович, — будут развиваться уже по вашему ведомству".

"Значит, война?" — упавшим голосом переспросил царь.

"Может быть, кому-то известен другой выход?" — Горчаков обвел взглядом присутствующих и задержался на лице Милютина. Военный министр молчал.

"Так что же нам ответить сербам?" — спросил граф Адлер-берг.

"Думаю, им следует передать ультиматум Александра Михайловича", — съязвил Милютин.

Горчаков не принял его вызова. Конечно, и он мог ответить Дмитрию Алексеевичу не менее хлесткой остротой, но обычная перепалка была сейчас неуместна.

Все смотрели на него с ожиданием. В напряженной тишине слышалось лишь равномерное постукивание часов.

"Полагаю, — сказал наконец Горчаков, — что нам следует быть готовыми к любым неожиданностям. Я не могу решительно гарантировать успешного завершения переговоров, но наше требование неизменно".

"Что я слышу! — воскликнул Милютин. — Доблестные дипломаты, кажется, намерены ретироваться?"

"В определенных условиях, уважаемый Дмитрий Алексеевич, — спокойно возразил Горчаков, — война является всего лишь продолжением дипломатии в иных обстоятельствах и иными средствами".

На этом короткое совещание закончилось. Решено было собраться через три дня, и в более широком составе: кроме Горчакова, Милютина, Игнатьева и Адлерберга предполагалось пригласить также цесаревича Александра и министра финансов Михаила Христофоровича Рейтерна.

"Посмотрим, что предложит нам наш главный казначей", — сказал царь с невеселой улыбкой, которая выдавала его глубокую озабоченность…

"Скорее всего, ничего утешительного Рейтерн предложить не сможет", — размышлял Александр Михайлович, прогуливаясь с Жомини по набережной и любезно раскланиваясь с встречавшимися на их пути знакомыми.

Князю иногда казалось, что все смотрят на него с каким-то особенным любопытством, что могло быть и игрой его воображения, и тем весьма прискорбным обстоятельством, что с некоторых пор содержание многих секретных совещаний сделалось предметом самого широкого обсуждения. Даже дамы, собираясь на вечерний чай, смело вступали в разговор и высказывали мнения, которые никак не могли быть следствием их собственных размышлений. Сплетни плодились с быстротою инфекции, досужие вымыслы выдавались за правду, и без того сумбурная жизнь двора становилась вследствие этого еще более сумбурной.

Вспомнить хотя бы порочащее Горчакова письмо, о котором было столько разговоров. Пусть нашелся какой-то негодяй, решивший инкогнито поднасолить Государственному канцлеру (за долгую и беспокойную жизнь Горчаков получал немало таких писем), но что за охота была Дмитрию Алексеевичу передавать его содержание государю? Александр II обеспокоился, поделился своим возмущением с Адлербергом, тот еще с кем-то, и вот уж почти совсем незнакомые люди встречают Горчакова на улице и выражают свое соболезнование. Кому это было нужно?

Правда, Жомини высказал предположение, что все это, скорее всего, происки самого Милютина, но Александр Михайлович тут же и весьма категорично оборвал его, заметив, что впредь просил бы имя министра военных дел не поминать всуе — по его мнению, Дмитрий Алексеевич весьма воспитанный человек, к тому же открытая душа и умница; свое неудовольствие он высказывает прямо, тем более что для этого у него всегда есть подходящая возможность.

Больше к подобным разговорам Жомини не возвращался.

На каменистом молу у самого прибоя Горчаков сел на специально сделанную для него скамеечку, прислонил рядом с собою массивную трость и погрузился в продолжительное молчание.

Со стороны можно было подумать, что Государственный канцлер озабочен серьезными мыслями, связанными с предстоящим совещанием. Но голова Горчакова была занята вещами, далекими и от политики, и вообще от каких-либо важных дел; всякий раз, отдыхая на этом молу, он мысленно как бы общался с людьми, многие из которых уже отошли в небытие, но прочно, прочнее, чем это небо и это море под ним, связывали его с землей, с простыми радостями и горестями, составлявшими добрую половину его долгой (удивительно долгой!) и насыщенной жизни.