Выбрать главу

— Не обожгись! — бросила Люба.

Пока здесь сидела кассирша, занятия не начинали: кто знает, что она за пичуга!

Ее оглядывали порой почти враждебно. А Наташе не хотелось уходить домой, и она без конца проверяла больничные листы, выдачу денежного пособия.

Однако в этот день кассиршу вызвал к себе управляющий горным округом.

Такого еще не бывало. Она испуганно перекрестилась, уходя:

— Господи боже, помоги мне!

Все обеспокоенно переглянулись: «Чего там наскажет эта девчонка?»

Пришел из Уктуса Сергей Мрачковский — один из лучших партийных пропагандистов. Гладко подстриженный, с залысннками. Уши его смешно торчали, серые глаза горячо поблескивали.

На этот раз он привел Игоря Кобякова. Смех и улыбки у всех исчезли. Товарищи переглянулись.

Кобякова не любили. Он развязно начал:

— Зря мы стараемся, ребята… — И это «мы» покоробило Ивана. Кобяков продолжал: — Рабочих не к чему вовлекать в политику, потому как революцию за них прекрасно сделает буржуазия. А мы тут копошимся, думаем, что наш заговор лежит в основе прогресса.

— Помолчи-ка, «основа прогресса!» — проворчал Мрачковский.

С блестевшим от пота лицом и прилипшими ко лбу жидкими волосами, Кобяков говорил не очень последовательно, не обращая внимания на слова Мрачковского:

— В деревне проще. Кулак и бедняк всегда поладят. Кулак же вышел из бедняков! Бедняку прибавить радения, и он через год-два вылезет в зажиточные.

— Интересно, для чего управляющий вызвал Наташу? — спросил Давыдов.

Все с той же непоследовательностью Кобяков обратился к нему:

— Что-то бледен ты, друг, сегодня. Много работаешь, так нельзя!

Его неискреннее участие покоробило всех. Иван насмешливо удивился:

— И что это, Игорь, руки у тебя трясутся? Пьешь, что ли?

Белые трясущиеся руки Кобякова ломали карандаш.

— А что, разве я не прав? Где у нас база для демократической республики? Вы кричите: землю отобрать и отдать крестьянам? Мыслимо ли? Надо добиваться легальной рабочей партии, а не дробить силы на работу в легальных больничных кассах или в профсоюзе.

Иронически поднял густые брови Николай Давыдов.

— Слушайте, здесь больничная касса, а не Государственная дума. Куда вы пришли? И о чем говорите? Сейчас здесь начнет работу литературный кружок, — Давыдов с упреком перевел взгляд на Мрачковского: «Зачем привел этого болтуна!»

— Не бряцай ты эсеровскими-то бубенчиками, Кобяков! — строго сказал Иван. — Выхватил чужие мысли и жуешь их.

— А что, я не прав? — Кобяков смотрел на него наглым, вызывающим взглядом.

Вернулась Наташа, запыхавшаяся от быстрой ходьбы, подавленная. Сказала расслабленно:

— Господи, помоги!

Иван подошел к ней:

— В чем дело, девочка? Ну, не плачь, расскажи. Растрата?

Всхлипывая, Наташа гневно посмотрела на него:

— Что вы, бог с вами, какая у меня растрата? Просто господин управляющий так смотрел, так смотрел! Я, говорит, хочу иметь в кассе своего человека. И я, говорит, вижу, что такой человек есть. Это я, значит. И еще спрашивал — о чем разговаривают на литературном кружке…

— И что же ты сказала?

— А что я могу сказать? — почти раздраженно спросила она. — Читают стишки: «Каменщик, каменщик в фартуке белом…», говорят, какая рифма да размеры. Я же не остаюсь на кружке. А то, что Иван Михайлович мне о кассе больничной говорил, я господину управляющему не сообщала, потому что… ведь большевики кассу требуют, а хозяева ее не любят…

— Верно, Наташа, — улыбнулся Петр Ермаков. Ему лет тридцать пять. Среднего роста, плечист. Черные усики украшали мужественное выразительное лицо. Говорил быстро, обрывал фразу как бы неожиданно. Немного шепелявил.

— Ты, Петро, на митингах чаще выступай, может, шепелявость рассосется, — посоветовал Михаил Похалуев, чтобы переменить неприятный разговор.

— Шепелявость у меня от страха перед женой, — отшучивался Ермаков. — Не женитесь, ребята. Ревнуют бабы, окаянные. Задержишься с вами… а жена — ревнует! Иди доказывай, что не у милашки был… — голос его негромкий, со смешинкой.

— А ты ее в литературный кружок вербуй, — подсказал Кобяков. Все замолчали. — Что вы на меня уставились? — со смехом спросил он еще. — Верно говорю: завербовать всех женщин в литературный кружок — веселее будет!

Ермаков отозвался:

— Ну да, моя жена вам такие рифмы выдаст, что хоть святых выноси!

О жене Ермаков всегда говорил с улыбкой, как говорят о ребенке.

Ермаков — член Екатеринбургского комитета, один из участников в боевых дружинах в пятом году.

Каждый раз при виде его Малышев вспоминал Киприяна. Везет ему на Ермаковых: два революционера Ермаковы — его друзья. Был бы здесь Киприян!

— И вовсе ваша жена не такая, Петр Захарович, — вступилась кассирша. — Я ее знаю. Она — тихая.

— Все вы тихие, — добродушно ворчал Ермаков.

Малышев подошел к столу Наташи и сказал ласково:

— Устала? Уже поздно, шла бы домой…

— Я провожу вас, Наташа, — вызвался Кобяков.

— Я бы посидела еще… Мне интересно, когда вы говорите, Иван Михайлович, — ее глаза, большие, серые, не отрывались от Малышева.

— Скажи, ты где училась? Где раньше работала?

— Училась в прогимназии… У нас большая семья. Я — девятая… с пятнадцати лет работала, вышивке учила…

— Вышивке? — заинтересовался Иван.

Наташа красива. Прямой тонкий нос, твердая складка губ говорили о внутренней силе. Дуги бровей стояли высоко, отчего взгляд казался удивленным. «А что я, собственно, знаю о ней? Верещит под боком пичуга, а мы и внимания на нее не обращаем».

— Потом кассиром-продавцом в акционерном обществе «Зингер», — продолжала Наташа с гордостью, — а теперь уже кассиром и помощником секретаря.

— Сколько же тебе лет?

— О, мне уже много. Семнадцать.

— Да, это много… — с шутливым страхом согласился он. И уже строго сказал: — Ну, вот что, Наташа, иди, девочка, домой, небось мама тебя с лучиной разыскивает.

Наташа нехотя поднялась, с обидой поглядела на него.

— Бог вас накажет за это… Я ведь тоже на заводе работаю и должна просвещаться! — вырвалось у нее с задором.

Следом за девушкой вышел Кобяков.

Давыдов озабоченно произнес:

— Видим девчонку каждый день, а не можем потолковать с нею всерьез. У нее к каждому слову — бог. Господин управляющий, смотри-ка, захотел иметь в кассе «своего человека»! Ты, Иван, позанимался бы с девочкой отдельно для качала, а то уведут ее в сторону.

Иван кивнул, соглашаясь, но почему-то вспыхнул весь и долго не мог оправиться от охватившего его волнения. Товарищи понимающе переглянулись.

— Что на свете делается, Михайлович, знаешь ли?

— Вы слышали? Мобилизованные рабочие Лысьвы потребовали у хозяев завода выдачи денег. А те вызвали полицию. Несколько человек убито, — начал Иван, одолевая непонятное ему самому смущение.

— Как же так?

— За что?

— Ну как за что? Берут тебя в армию, а ты не требуй своей зарплаты. Просили рабочие деньги за две недели вперед для своих семей. По ним стрелять начали из окон. Рабочие вооружились кольями, камнями, охотничьи ружья в ход пошли, ну, и осадили заводоуправление. Свыше ста человек предали военно-окружному суду. Пять человек повесили. Девять — к бессрочной каторге приговорили, тридцать пять — от шести до двадцати лет, многих в ссылку… пожизненно.

В кассу пришел Анатолий Парамонов, секретарь больничной кассы, которого посылали в село Ольховка, Шадринского уезда, начал рассказывать:

— Ох, что там было, в Ольховке… мобилизованные разнесли волостное правление, избили писаря и старшину, кричат, негодуют: «В страду на войну гоните! А земли не даете! Бей, ребята, по окнам!» Все окна выхлестали. «Опять, — говорят, — царь обманывает В русско-японскую войну обманул! Не пойдем кровь проливать за толстопузых, пока земли не дадут».