И на Столпе, прикованный к нему ржавыми цепями за руки и за одну ногу, сидел Он.
Певец в Безмолвии.
Когда-то он был человеком. Теперь он был реликвией собственного кошмара. Его кожа была серой и полупрозрачной, как у глубоководной рыбины, сквозь нее проступали темные прожилки — сосуды, наполненные не кровью, а той же мутной силой. Глаза были закрыты. Из его полуоткрытого рта не доносилось звука, но я чувствовал его голос. Он был тем самым гулом, той мелодией Дождя. Он не пел ртом. Он пел каждой клеткой своего искаженного существа, будучи слитым со Столпом, с самой аномалией.
Рядом со Столпом, на грубо сколоченном столе, лежал Артефакт. Тот самый, за которым мы пришли. Он был красивым, ужасающе красивым — кристалл в форме спирали, внутри которого клубился свет далеких звезд. Он выглядел чужеродным в этом месте гнили, как алмаз в навозной куче. И от него к Столпу тянулись тонкие, почти невидимые нити энергии. Артефакт не вызывал аномалию. Он питал ее. Усиливал. Делал Вечный Дождь вечным.
— Сын… — прошептал Аларик, и в его голосе не было ничего, кроме ледяного ужаса.
Я последовал за его взглядом. У самого основания Столпа, прислонившись к нему спиной, сидел еще один «высушенный». Молодой парень, лицо которого, хоть и сморщенное, еще хранило остатки былой гордости и красоты. На его шее болтался медальон с фамильным гербом.
Миссия. Вот он. Мертв. Как и все.
Босоногий у дверей медленно повернул голову к нам. Его пустые глаза остановились на Аларике. И впервые за все время он открыл рот. Звук, который он издал, был не человеческим. Это был скрип ржавых петель, шелест дождя по камню, прерывистый вздох.
Из этого звука сложилось одно-единственное, понятное слово:
«Очередь.»
И тут Столп pulsнул с новой силой.
Цепи на Певце завизжали, он запрокинул голову, и его веки дрогнули. Под ними не было глаз. Только две бездонные, черные дыры, в которых отражалось падение бесконечных капель.
Голос Дождя ударил по нам, как физическая волна. Шепот превратился в рев. В рев тоски, способной раздавить разум. Я услышал в нем плач матери по умершему ребенку, стон раба под кнутом, рыдание солдата над телом друга. Вся боль мира, сконцентрированная здесь, в этом проклятом месте, обрушилась на наши души.
Аларик вскрикнул и упал на колени, его щит треснул и рассыпался серебристыми осколками. Он схватился за голову, его тело сотрясали судороги. Он тонул.
Я стоял, удерживаясь на ногах лишь потому, что привык к боли. Моя собственная, старая, была якорем в этом море чужого отчаяния. Но и он тянул меня на дно. Я видел, как тени от стен оживали и начинали сползать к нам, протягивая длинные, жидкие конечности. Они жаждали новой влаги, новых слез, новой пустоты, чтобы наполнить ею свою бесконечную жажду.
Сжечь, — пронеслось в сознании, уже тонущем в чужих воспоминаниях. Нужно все сжечь.
Но гильдейский скальпель был сломан. Оставался только топор.
Я рванулся вперед, не к Артефакту, а к Столпу. К самому корню. Мои сапоги хлюпали по полу, покрытому слизью и костями высохших жертв. Тени хватали меня за ноги, их прикосновения вызывали леденящий холод и вспышки чужого горя в мозгу. Я отбивался ножом, руны на клинке горели синим, нечистым огнем, заставляя тени отшатываться, но они тут же накатывали снова.
Певец повернул свои безглазые впадины ко мне. Из его открытого рта полилась не песня, а тихий, безостановочный стон. Цепи натянулись до предела.
Я был в двух шагах. Моя рука потянулась не к оружию, а внутрь себя. К тому рваному, гноящемуся Источнику. Я не стал брать силу аккуратно. Я рванул. Вырвал клок собственной жизни, собственной боли, всей той грязи и злости, что копились годами.
Это было похоже на то, как вывернуть себя наизнанку. Мир померк, в ушах зазвенело. Кровь хлынула из носа и ушей, горячая и соленая, редкое ощущение тепла в этом ледяном аду.
— ЗАТКНИСЬ! — заорал я, и это не было заклинанием.
Это был вопль. Вопль усталого, злого, израненного человека, которому осточертело слушать этот вечный плач. Вопль, в который я вложил все: ненависть к этой долине, к Гильдии, к Мирону, к себе, к этому самодовольному мертвецу на Столпе.