Выбрать главу

Вовка нахмурился. Кажется, измен он все-таки не одобрял.

– Требовать, чтобы вернулась… а когда отказалась, то… – Женька потрогала щеку. Нет, она знала, что след пощечины давным-давно сошел, но все равно чувствовала его.

– По морде, значит, – мрачно произнес Вовка и, встав, хлопнул Женьку по плечу. – И правильно, что сбежала. Ты не боись, доброе привидение, Вовка тебя в обиду не даст.

Он ушел на рассвете, который здесь случался рано. И заставил Женьку засов закрыть. И долго на пороге говорил, что всенепременно вернется, потому что обещал. А Вовка, ежели обещал, то слово сдержит. И после ухода его Женька забралась в постель. Заснула она быстро, былые страхи отступили сразу.

Кладбище? Подумаешь… где еще водиться доброму привидению, как не на кладбище?

Она проснулась поздно – старенький будильник о трех ножках и скверном норове, показывал четверть двенадцатого. Проснулась и вспомнила драгоценного с его режимом, который нельзя нарушать, и завтраком в половине девятого, потому что завтрак усваивается исключительно до девяти утра.

Почему? Он и сам не знал, хотя старался казаться всеведущим.

Женька зевнула и поскребла шею. Боже, и было время, когда вся эта чушь вызывала у нее только восхищение! И половина девятого, и столовая, и обязательная сервировка стола… и непременная овсянка, сваренная на молоке. Нет, против овсянки Женька как раз ничего и не имела. Она встала, с удовольствием прошлась по нагретому солнцем полу и, остановившись у старого зеркала, сказала:

– Я свободна!

Прозвучало забавно, но… почему она, Женька, больше не хочет плакать? И о той своей жизни вспоминает разве что с недоумением. На нее ведь годы затрачены, силы, жалкая попытка соответствовать чужим стандартам… недостижимость идеала… любовь. А может, и не было никакой любови? Были врожденное Женькино упрямство и та квартира, уже ставшая домом? Ее и теперь жаль, заботливо обставленную Женькиными стараниями. Драгоценный же – это так, приложение… и здесь, на природе, Женька, наконец, разберется и с собственным сердцем, и с бывшим женихом.

– С глаз долой, – сказала она, стягивая рубашку, – из сердца вон.

Хорошо-то как…

Тепло, но не жарко. Запах нагретого дерева, и угля, и еще травы, хотя травы в доме нет никакой… можно будет пройтись, срезать смородиновых веточек, и еще поискать чабрец или, если повезет, мяту: чай на травах вкуснее.

…Драгоценный пил исключительно китайский, зеленый, который ему доставляли по спецзаказу. И Женьке даже нравился… или нет? До чего она глупое создание, если понять не способна даже такой мелочи, нравится ли ей чай, или же она просто приняла его, как принимала прочие правила?

Не важно.

Сейчас другое утро, принадлежащее исключительно Женьке. И она сварит чертову овсянку на молоке, и бросит солидный кусок масла, а поверху сахаром вредным густо посыплет. И будет сидеть над тарелкой, глядя, как растекаются желтые масляные реки, подтапливая сахарный песок.

А потом съест все.

И чаем запьет, благо Вовка не весь выпил. И батон, им нарезанный толстыми ломтями, остался. И варенье, которое Лариска принесла, тоже.

Вкусно.

После завтрака, облачившись в старые, растянутые на коленях спортивные штаны, приступить к своим непосредственным обязанностям. Тяпку в руки и вперед.

С тяпкой Женька хорошо ладила. И с лопатой, которая так и осталась в сенях. И с секатором, врученным старостой-ведьмой, а то и вправду кладбищенские дорожки поросли густо. Она работала, наслаждаясь и трудом, и тишиной, и самим местом, которое при ближайшем рассмотрении оказалось вовсе не таким уж страшным, как то представлялось Женьке. Звенело комарье, но репеллент спасал. Гудели пчелы…

…Тишина.

И прозвучавший в ней голос заставил Женьку подскочить.

– Девушка, что вы творите! – в этом голосе были возмущение и удивление.

И негодование.

Но все – наносное, притворное, почему-то теперь, после драгоценного, Женька отчетливо чувствовала чужую ложь. И человек лгал. Он стоял на дорожке, скрестив руки на груди, и разглядывал Женьку с брезгливым недоумением. Она, надо полагать, и вправду выглядела непрезентабельно. Помимо штанов, которые успели уже изгваздаться в земле, на ней были старая шляпа Ларискиного батюшки и его же клетчатая рубашка, завязанная на животе узлом. Образ дополняли зеленые резиновые сапоги сорок третьего размера.

– Кто вы вообще такая?

– А вы? – спросила Женька, подвигая секатором шляпу.

Жарко. Полдень, и солнце разошлось. Пить охота, а пот по лицу течет, с грязью смешиваясь.

– Я – Сигизмунд.

Он произнес это с патетикой, с придыханием и замер, ожидая реакции. А когда ее не последовало, поморщился на этакую Женькину неосведомленность.