Выбрать главу

Уже высоко стояло яркое южное солнце, рабочий день уже начался, когда обессиленные, изнемогшие, но все еще страстно влюбленные, бесконечно близкие друг другу, мы расстались в силу необходимости. И уже одетая Фрося снова прижималась ко мне своей упругой грудью и шептала: милый, не спи, я сейчас вернусь, не спи...

Ей необходимо было сбегать за угол, за свежими булками. Я знал, что сейчас я услышу ее быстрые шаги за стеной на улице, затем увижу, как мелькнет в окне ее беленькая фигурка, а через минуту она уже будет мчаться обратно и румяная, возбужденная ворвется ко мне на кровать, пахнущая свежим хлебом, и весенним утренним воздухом. И тело ее будет холодное, сильное, и это будет приятно по новому, и успокоит, и снова вернет уставшим мускулам их силу и гибкость.

Я знал все это заранее, и не хотел спать, ждал ее, и мне было хорошо, приятно, весело... Как вдруг резкий, зловещий звук выстрела раздамся где-то совсем близко...

Звук выстрела всегда производит на меня очень сильное, неприятное впечатление: мне слышится в нем голос чего-то бессмысленно-жестокого, непоправимого, безутешного, чувствуется липкий, противно приторный запах крови и зловонное дыхание смерти... Услыхав выстрел, я жду ужаса!

А на этот раз я остолбенел от выстрела! Мне сделалось страшно до боли, хотелось кричать, звать на помощь, я дико озирался, ничего не понимая, но чувствуя что-то ужасное. В это время за окном послышался тупой, массивный звук, как от падения тяжелого тела на мягкую землю и тихий стон, нежный, едва уловимый, пронесся по комнате.

Одеться, открыть окно, выскочить на улицу было делом одной минуты... В двух-трех шагах от окна, под деревьями, на мягкой зелени только что пробившейся травки, лежала Фрося. Глаза ее, еще не успевшие остекленеть, смело и весело смотрят вверх грудь выпятилась несколько вперед, голова гордо, закинулась. Платье ее не было ни смято, ни испачкано. Только у левой груди, в одном месте, ее беленькая кисейная рубашечка была слегка обожжена, а чрез пробитое пулей отверстие выступала медленно, как бы нехотя, тонкая алая струйка крови.

Фрося мертвая, спокойная, красивая лежала у моих ног, а несколько дальше по средине улицы медленно, как-то  сгорбившись уходил писарь, бессмысленно размахивая правой рукой, в которой блестел своей шлифованной сталью револьвер...

***

После Фроси я знал много женщин. Были и мимолетные увлечения, были и серьезные долгие связи. Но все эти женщины, среди которых были и дамы общества, и „эти дамы“, давно и основательно мною забыты. Каждая из них в отдельности неуловима для моей памяти, все же вместе они представляются мне какой-то длинной веселой гирляндой молодых красивых полуобнаженных женских тел, залитых солнечным светом, ярких, душистых, одетых в мелкие златотканные одежды.

И только Фрося — простая горничная, проститутка — стоит предо мной, как живая, одна, поодаль от этой однообразно веселой красивой толпы. Миленькая, но не красивая, всегда веселая, чистенькая, с большими зелеными глазами и чуть заметными веснушками, она как одинокая чайка, качающаяся на морской зыби, резко выделяется из окружающей ее безбрежной изумрудной глади, сверкающей миллионами самоцветных камней...

Много, очень много лет прошло со дня ее смерти, но я никогда не забываю этот день и посвящаю его Фросе. И когда вечером, причудливо дрожащие тени, бесшумно ползущие из камелька, бесформенными пятнами наполняют мой маленький кабинет, то озаряя его багрянцем, то шаловливо окутывая все прозрачным полумраком, а холодные капли бесконечно весеннего дождя жалобно и монотонно стучат по стеклам черного окна, Фрося приходит ко мне... И я снова переживаю с нею всю нашу недолгую совместную жизнь...

Кишинев, 1904.

Своей дорогой

Стояли последние чудные дни. Ночи были теплые, тихие, так похожие на весенние ночи, полные особой бодрости, сладостных желаний и нервного подъема. Но что-то неуловимое носилось в воздухе и отличало их от весенних ночей; чувствовалось увядание, разрушение красоты и силы, чувствовались последние, усталые ласки, прощальные...

И люди, городские, суетливые, озабоченные, далекие природе и не ведающие времен года, — невольно, безотчетно, проникались разлитыми в воздухе настроениями и чувствами, становились сентиментальнее и искреннее. Была потребность быть с кем-нибудь, с кем угодно, только-бы не одному, чтобы не поддаться беспричинной грусти, щемящей тоске. Не сиделось в комнате, не работалось, тянуло на улицу.