С трудом пробрался я в дальний угол, стал присматриваться и прислушиваться.
Пение сменялось танцами, танцы — пением. Угарное, циничное сладострастие и не прикрытый разврат переплетались с едкою, злою, уличною сатирою на современные нравы „света“. Сутенеры открыто брали деньги у своих возлюбленных; женщины громко рассказывали друг другу о своих „делах“.
Рядом со мною сидел молодой, жгучий брюнет; классически-красивое лицо его было бледно и поминутно нервно меняло свое выражение. Страницу за страницей, он исписывал мелким четким почерком свой блокнот, оглядывал всех невидящими, ушедшими в самого себя глазами, мельком пробегал написанное и снова склонялся над блокнотом. Изредка он резко вырывал страницу, комкал ее, бросал под стол и жадно, быстро отхлебывал несколько глотков из стоявшего пред ним стакана. И тогда складки мучительного напряжения глубоко врезывались в его высокий, белый лоб.
Я медленно тянул вкусную, душистую жидкость, всматривался, вслушивался, а когда немного свыкся с окружающей меня обстановкою, снова невольно стал думать о Соне.
Это было несколько лет тому назад, в одном из маленьких юго-западных городов России. Я снимал комнату у довольно зажиточного еврея-столяра. У него была маленькая мастерская и шесть душ детей. За два месяца, которые я прожил в этом городке, мне не раз доводилось беседовать со стариком, и чаще всего темою его рассказов была его старшая дочь. Ей было тогда 16 лет. Она жила в губернском городе у тетки и в то время сдавала экзамены из шестого в седьмой класс гимназии. Ее письма к родным были полны горячей любви к ним и нежной заботливости. И родные не могли нахвалиться ею!..
Однажды она прислала свой фотографический портрет. С карточки глядели остро-пытливые умные, глаза. Строгие черты лица можно было бы назвать злыми, если бы не мягкая, ласковая улыбка чуточку слишком полных губ. В общем, это была несомненно здоровая, красивая девушка.
Накануне моего отъезда Соня, — это была она, — вернулась домой. Благодаря хорошо развитым формам, она выглядела старше своих лет, была очень энергичной, жизнерадостной и уверенной в себе. Она знала изнанку жизни, но не боялась ее, надеялась по окончании гимназии поступить на высшие курсы и стать „полезным человеком“. И казалось мне, что она одна из тех, что не легко разочаровываются, а добиваются намеченной цели,..
Вторично встретил я ее вчера, на панели около дверей санмишельской булочной. Она мало изменилась: я сразу узнал ее лицо и голос; стала только немного нервнее, да глаза утратили какой-то неуловимый огонек...
Я знал, что в их городе был погром, а содержатель русской столовки рассказал мне подробности его.
Во время погрома Соня жила у родных. Когда, при первых известиях о начавшихся избиениях, ее семья и соседи стали быстро прятаться по чердакам и подвалам, она возмутилась и стала горячо убеждать их, что необходимо собраться всем вместе и защищаться изо всех сил. Родные умоляли ее остаться дома, но она и слышать об этом не хотела. К ней присоединился ее старший брат, и они вдвоем пошли в еврейскую слободку — собирать „дружину самообороны“...
Что было дальше неизвестно, но на следующее утро Соню, в растерзанном виде, безумную, не узнающую никого, нашли на окраине городка в пустом амбаре, а рядом с нею с проломленным черепом, перебитою чем то тяжелым грудью, обокраденный труп ее брата, 18-летнего юноши. Соня, покрытая синяками, искусанная, изнасилованная несколькими погромщиками, помнила только, как зверски на ее глазах убивали ее брата, и эта кошмарная, мучительная картина долгое время преследовала ее всюду, заставляла с ужасом прятаться от каждого нового человека, забыть о себе и даже совершенно не замечать того разгрома и уничтожения, которым подверглись дом ее родных и соседей. Когда же она немного пришла в себя и повяла все совершившееся, она решила уйти, убежать подальше от русских „разбойников“ и вместе со многими другими единоверцами эмигрировала в Лондон.