Простой, медленный, добродушный хохол, Владимир Петрович Стеценко, сначала просто забавлял Шуру своею неуклюжестью и силой, своей молчаливой преданностью и детским послушанием, а затем, как то незаметно, он вошел в ее обиход и сделался ее постоянным и преимущественным посетителем. Шура чувствовала себя с ним лучше, относилась к нему проще и часто отдыхала с ним от других мужчин.
Между ними сами собой на фоне публичного дома установились оригинальные приятельско-супружеские отношения. В те дни, когда Стеценко не являлся к ней, она отдавалась другим „гостям“, но это нисколько не изменяло и не нарушало их своеобразной верности и супружеских чувств. То были „гости“ — профессиональная обязанность, служба... Ведь, ее ночь должна быть оплачена.
Стеценко умел понимать настроения Шуры. Иногда чем-нибудь взволнованная Шура целыми часами гуляла с Владимиром Петровичем в отдаленном загородном парке или просиживала запершись у себя в комнате и говорила ему обо всем, говорила так, будто около нее никого не было или находился ее двойник, к которому она обращалась за советом и помощью. Только перед ним одним она не стеснялась обнажаться во всех своих самых тайных желаниях, мыслях и чувствах.
В спорах и разногласиях, которые происходили иногда между ними, Стеценко был настойчив, брал верх своим упрямством и хладнокровием. Когда Шура считала его неправым и злилась, он оставался спокойным, сидел молча, снисходительно улыбаясь своими добрыми, голубыми глазами. Когда, все еще недовольная им, злая и раздраженная Шура укладывалась спать, он, как всегда, медленно раздевался, ложился рядом, брал ее голову обеими руками, слегка приподымал от подушки, долго, нежно смотрел ей в глаза, затем методически целовал в оба глаза и говорил: „покойной ночи, дурочка!..“ Шуру возмущали его „противные“, бесстрастные поцелуи, методичность и спокойствие его движений, его уверенно-покровительственный тон, она злилась на себя, но не имела силы оттолкнуть его, сказать ему какую-нибудь грубость и кончала тем, что сама придвигалась к нему, заговаривала и извинялась, как маленькая девочка.
В одном только вопросе Шура была непоколебима, и ни убеждения, ни упорство Владимира Петровича не помогали.
Изредка, сначала вскользь, затем все определеннее и настойчивее, Стеценко просил Шуру уйти от „маркизы“, но каждый раз наталкивался на одно и то-же непоколебимое решение: „жить здесь“, и на все свои убеждения и доводы получал в ответ одну и ту-же стереотипную фразу: „мне и здесь хорошо!..“
Стеценко в такие дни ложился спать сумрачным, злым, и Шура старалась успокоить его ласками, то нежными, как далекое воркование моря, то бурными и хищными, точно сорвавшаяся с вершины лавина... Стеценко сдавался побежденный, но в глубине души всегда питал надежду поставить на своем.
III.
Спектакль подходил к концу. Остроумная, музыкальная оперетта разыгрывалась дружно, легко и подняла настроение во всем театре. Владимир Петрович и Шура были веселы, шутили и много смеялись. Стеценко, против обыкновения, был болтлив, говорил остроумно и смешно. Шура слушала его, смеялась, рассматривала в бинокль ложи и указывала своему близорукому соседу знакомых.
— А вот, в партере, наш белокурый кандидат, в пьяном крещении — Евгений! С кем это он так радостно раскланивается?
И Шура подняла бинокль к ложе, куда кланялся кандидат.
В маленькой ложе сидело двое. Из-за спины нарядно одетой молодой дамы Шура заметила сначала только пышно волнистые кудри сидевшего против нее блондина, но как раз в это время начался последний акт, занавес взвился, дама отодвинулась немного вглубь ложи, и знакомый профиль так отчетливо вырисовался перед Шурой, что она чуть не вскрикнула и не выронила из рук бинокля. После первого момента оцепенения, на Шуру напала потребность нервной, суматошной деятельности. Руки ее цепко хватались за Владимира Петровича, глаза заискрились влажным, ненормальным блеском, дыхание сделалось прерывистым и шумным.
— Смотри... туда!.. Видишь, в ярусе, в ложе — двое... Женька... Евгений Николаевич Шахов... Мой Женя, мой...
Голос Шуры срывался, точно она задыхалась. Стеценко чувствовал, как все ее прижавшееся к нему тело дрожит мелкой собачьей дрожью, замолчал и растерянно думал о том, что сделать, чтобы предупредить могущий сейчас разыграться скандал. А Шура продолжала теребить его и шепотом выкрикивала полубезумные слова любви и ненависти.
Хотя в зрительном зале было уже темно, она не отрывала глаз от бинокля и болезненно ясно видела все, что делалось в маленькой ярусной ложе. Иногда глаза ее застилались туманными кругами. Тогда она передавала бинокль Стеценко и умоляла его смотреть сидит-ли еще Шахов в ложе. А когда глаза очищались от пятен, она вырывала у него бинокль и снова впивалась в красивое, улыбающееся лицо Шахова.