— Ну, а у нас, в Посулье, Лысенко. Рассказывают, правая рука у Максима. Ух, и атаман этот Лысенко! Принимает только таких же, как он сам: обнесешь вокруг хаты жернов — приставай, слаба жила — иди искать других. Только это, должно, выдумки. А вот правда, говорят, Микола Потоцкий вертится с коронным войском, что муха в кипятке: со всех сторон кричат: «Спасай!» — да в замки утекают, сундуки везут, а их лупят.
— А теперь будто приказал всем полкам к Бару сходиться.
С каждым новым словом Богдану Хмельницкому все яснее становилось, что происходит в селах и как нужно будет поворачивать дело, чтобы народные восстания направлять в русло общей борьбы. Максим Кривонос был бы очень необходим сейчас на Сечи, но, если он с повстанцами свяжет польскую армию, не даст выступить против запорожцев всеми силами, это будет, может, решающим моментом в борьбе. Пусть так и действует!
Возвращался в свой курень Хмельницкий окрыленный надеждой. Уже и здесь, на Сечи, если подсчитать, наберется тысяч пять человек, а с каждым днем все новые прибывают, даже число писарей пришлось увеличить, чтоб занести всех в списки. Теперь главное — угадать час, который умножит его силы. Но сам он оставался и до сих пор никем не признанным атаманом. Дальше тянуть с этим было невозможно, и Хмельницкий с решительным видом повернул к кошевому.
На совет собрались, кроме прибывших на Сечь именитых казаков, все куренные атаманы и кошевой, хотя послов к крымскому хану посылал якобы лично от себя Богдан Хмельницкий. Послы тоже сидели за столом, их было четверо. А главой поставлен был старый казак Михайло Кныш. Голова его совсем поседела, но лицо оставалось розовым и гладким, как яблоко. Такие же молодые были и глаза, хитрые и лукавые. Тут же сидел Тымош, который должен был ехать в Крым вместе с посольством. Им уже вручили писаную памятку и рассказали, кому какие подарки дарить. Подарки эти горой лежали на столе. Тут были и кованные серебром седла, и набор уздечек серебряных с золотыми бляшками, и затканные золотом попоны, и картины работы Лукашевича. Его пейзажи украшали палаты магнатов и в Варшаве и в Париже. Были дутые медведики и расписные кувшины. Теперь давали наставления на словах. Богдан Хмельницкий сам ездил послом к королю Франции и к королю Польши, а потому был хорошо знаком с этикетом и правилами поведения посла.
— Самое главное, — говорил он, — всегда думайте, что не вы их, а они вас будут просить. А придете в царские палаты — не подавайте виду, что вы дивитесь роскоши, помните, как оно на деле: все это руками невольников, наших братьев, сделано. Татарва ни к чему не способна, кроме как воевать. Тем и живут.
— А ты хочешь с теми басурманами в союз вступать? — сердито проворчал куренной атаман белоцерковского куреня, весь исписанный шрамами.
— Трудно. Было б у нас в достатке конницы — кто б с этой поганью стал разговаривать!
— Конница есть и у русского царя.
— Орел в небе, — сказал Лаврин Капуста. — В Москве знают, что мы пока подданные Речи Посполитой, а с нею у них договор о мире.
— И у валахов есть конница, — не сдавался куренной.
— У них тоже счеты с турками.
— Ну кто об этом не знает! — с ноткой нетерпения отозвался казак Кныш. — Говори, пане Богдан, что нам дальше делать...
— Зайдете в ханскую светлицу, поклонитесь учтиво, но не ползайте, как рабы его, держитесь так, чтобы почувствовал, что за нами стоит весь народ... Ну, а дальше в памятке написано. А коли спросит, кто вы есть, скажите: «Мы русские, а земля наша — Украина Русская, Киевская, Волынская, Подольская и Брацлавская». А станет вас называть поляками, скажите: «Тое иные. Мы — казаки и спокон века в Приднепровье жили, жили еще рязанские казаки подальше, про то мы слышали, слышали и про черные клобуки [Черные клобуки — каракалпаки, жили на юге Киевской Руси до монгольского нашествия], а чтоб хоть когда-нибудь жили тут поляки, никто о том не слыхал и не знает. Теперь польские паны поналезли сюда и хотят пановать не только над чернью, но и над казаками. Потому и повстали мы». А подавая письмо, молвите: «К стопам вашей ханской милости слагаем».
— А если спросит, с каких это пор казаки в приятелей татарам обернулись? — с усмешкой крикнул кто-то.
— Эге-эге! — закричали и другие старшины.
— Тьфу, тошно, как подумаешь! — сплюнул куренной белоцерковского куреня.
— Христом-богом, рубать буду, как увижу!.. — крикнул в запальчивости кошевой. Но, должно быть, вовремя вспомнил, что он не простой казак, и уже рассудительным тоном закончил: — Ну, а будут помогать — дело другое.
Богдан Хмельницкий терпеливо ждал, пока они выговорятся. Его уравновешенность повлияла и на остальных; излив, что на сердце лежало, они стали поглядывать на Хмельницкого и понемногу утихомирились. Когда говор утих, Богдан Хмельницкий продолжал: