– Слушайте, имейте совесть! Я в милицию пойду!
Я ничего не понял и сказал:
– Идите к черту!
Что он делал? Он покупал с вечера огромный букет цветов и ночью, в разное время, придя к ее дому и поднявшись на пятый этаж, совал букет в ручку дверей. Потом нажимал на кнопку звонка и убегал. Елена Геннадьевна, зевая, открывала дверь, букет падал ей под ноги, она, ругаясь, пила валидол, плюя на пальцы, листала записную книжку, будила по выбору Люськиных поклонников и пугала их милицией.
Мы не боялись милиции: на нас не хватило бы камер.
Потом она уже привыкла к звонкам и не ходила открывать ночью, а только вздыхала и переворачивалась на другой бок, а цветы вытаскивала утром.
Вот почему он уснул в трубе.
Он стал много понимать в цветах. Однажды он объяснял мне разницу между пионом и георгином, но я не понял его.
Упершись лбом в жесть, он дул в кулак, будто в горн. Он думал, как Люська не спит ночами, гадает, кто это дарит ей цветы по ночам, и как тайно ждет новый букет, волнуясь и радуясь. Он вспомнил, как ходил к ней с радиаторами. Он не любил вспоминать про это. Люська тогда предстала перед ним всего на секунду – запахиваясь в длинный халат, она вышла из своей комнаты и ушла в материну. Он не мог смотреть ей в лицо, он опустил глаза и нечаянно увидел Люськин розовый трусман. Каждый раз, когда он вспоминал об этом, его мучил стыд, он хотел забыть про это и не мог, каждый раз он хотел вспомнить картинки на стенах, чайную чашку и книжку без картинок, а вспоминал только розовый трусман в прорези халата, и это мучило его.
Он вынул голову из старой трубы, просунул ее в новую и опять пополз вперед, шаркая задом об жесть.
С Люськой в голове ползти было легко и беззаботно, он верил, что ночью опять понесет ей цветы. Он полз, шмыгая носом, и, закрывая глаза, окунался лицом в букет георгинов. Натыкаясь на преграды, поворачивая все в новые и новые трубы, он верил, что будет конец этим трубам, и он вылезет на свободу.
Судьба дважды издевалась над ним: он чувствовал приток свежего воздуха, торопился, стуча по жести шнурками, и упирался головой в вентилятор. Вот она, воля, за стальными лопастями, которые податливо крутятся. Можно высунуть руку и помахать ею на воле, можно крикнуть что-нибудь, и было совсем не страшно. Он звал сторожа, называл Виртуоза «Вовик», но стройка будто вымерла, было темно и пусто, лишь вдалеке мерцали огни, и так было два раза. И еще один раз что-то с визгом и скрежетом вывернулось у него из-под локтя – он растопырил пальцы, думая, что труба развалилась и он полетит вниз, но это оказалась пустая бутылка, невесть как очутившаяся в трубе. Нащупав бутылку, он бросил ее под себя и лягнул ногой. Все звуки в этой трубе были гулки и громоподобны, временами жесть, вогнутая вовнутрь, под тяжестью тела с громом прогибалась обратно, и тогда он замирал. Наконец ему подуло в глаза в третий раз. Он уже устал и не торопился.
Он вылезал из трубы осторожно, ничему не доверяя. Руки нащупывали бетонный пол – как это пол? – он не доверял бетонному полу. Здесь не могло быть бетонного пола. Где-то сбоку маячил свет. Он пополз к нему на четвереньках.
Потом остановился в раздумье.
Может, ему показалось: он спит, и чуть слышно под полами, за стенами, кричат уж в других ротах: «Рота, по… Рота, подъем!..» – и дежурный, гулко ступая, идет по коридору.
Поэтому, встрепенувшись, он вскочил, сделал шаг, а на втором ему стало сладко и щекотно, он подумал еще, что его койку подняли ночью на верхний ярус.
А потом тяжелая вата свалилась на него, он увидел всё в желтом свете, все убегали, нашалив. Улыбаясь, он сел, взял голову руками и ощутил острые кромки, медленно лег набок и очень хотел проснуться, но не смог.
А я узнал вот как: синий дым стоял в коридоре, Вовка Виртуоз, нагнувшись, приваривал загнутые лапы к буржуйке странного вида, и я спросил, для кого, и он сказал, кашлянув: «Для Оверьяна», а в углу на мокрых опилках лежала звезда из кровельного железа и фотография в рамке. Он был там с вытаращенными глазами.
– Зачем вы мне это рассказываете? – пожмет плечами бабушка, божий одуванчик, заслуженный деятель культуры, и будет крошить крошки голубям, потому что голуби ей дороже.
А с Люськой Малакиной мы будем стоять рядом, она будет смотреть на фотографию, я буду глотать свою муть и держать платок у разбитой губы, потом она обернется, и я увижу в глазах ее слезы, и она скажет светло и сочувственно, будто извиняясь:
– Я не люблю тебя, Паша.
Мцыри
« Старик! Я слышал много раз,
Что ты меня от смерти спас».