Выбрать главу

– Что ты? Куда ты? – и вдруг, прижавшись, укусил меня за плечо. – Ты… Мы… Я и ты…

– Э, – сказал я и взял его за волосы. – Э!

Он поднял голову и, задыхаясь, как после долгого бега, заговорил:

– Мы же не поговорили совсем. Понимаешь… Я… Подожди. Мы были мирные закатисты, мы никого не трогали. У нас был тихий учитель! – оставив мое плечо, дьячок встал и толкнул ладонью воздух. – «Схватить оттенок – и под диван! И под диван!» Я не видел ничего в закате, кроме заката… Ну, красное солнце… Ей-богу! Оказалось, что закат – это… оказалось…

– Народу нужен восход, – сказал я.

– Да… Экскаватор. Нет! Я… Я понял, что… Я ничего не понял. Что такое белый лист вообще? Что такое холст?

Я хотел сказать, что белый лист – это место встречи людей, но вспомнил, что это ведь театр – место встречи людей.

Он говорил что-то еще про тюрьму, что он убегает из тюрьмы, бежит все прямо и прямо и опять прибегает в тюрьму, в ту же самую, а я хотел ответить, что надо наискось, но опять удержался.

– Я ничтожество, ничтожество, – говорил он. – Я не могу ничего… Районный уровень… Господи! Зачем ты уходишь? Я…

А я ему говорил, что он падал в опилки с мольбертом, пьяный, и теперь вот в носках по лопухам, а я – дерьмо перед ним, вот что, дерьмо, дерьмо и дерьмо.

Впрочем, если честно, то я не говорил таких слов, я их думал про себя. Но и он мне, если честно, не говорил много чего.

Собственно, в вульгарном смысле не было и никакого дьячка, не было монастыря, не было собаки, которая прибежала и стала лаять, не было Афиногена, который пришел и стал ругаться, – ничего этого не было или было, но было совсем другим.

Я не пошел к нему в воскресенье.

Овдин

Овдин – это тот высокий старик с красной лысиной, которого пионервожатая позвала на сцену, и он пошел, и остановился в проходе, и стал топтаться на месте, а потом опять пошел. У которого в горле застряла картофелина, и никто ничего не понимал, когда он говорил, и пионервожатая громко переводила, что он в Гражданскую воевал против англичан, брал остров Мудьюг и город Шенкурск. Потом ему повязали на шею красный галстук, и он сидел на сцене в валенках, положив ладони на колени, и дышал, раскрыв рот.

– Как вы дышите, дедушка! – сказала ему пионервожатая. Он приклонил ухо, перестав дышать, но не услышал и махнул рукой, и опять задышал, облизнувшись. Он глядел поверх нас, пионеров, и один глаз у него был мутный и слезящийся, а второй – яркий, сухой и неподвижный.

Это тот старик, Иван Михайлыч, которому говорили в больнице:

– Не залеживайся, дед! Зима скоро!

Которого не слушались ноги, и он сидел на койке и шаркал тапками по полу, и дышал, глядя в пол. Который был не глухой, но все звуки проваливались у него в какие-то дыры, и когда таракан выбегал на поверхность, он бил по тумбочке, не соразмеряя силу удара с силой возникшего звука, отчего задремавшие вскакивали. Я спросил его в сумерках, воевал ли он с англичанами. Он смотрел вопросительно, открыв рот и шевеля языком, и схватился за костыли после второго вопроса. И я спросил в третий раз, и он ответил, махнув рукой:

– Как не воевал!

Это Ванек Овдин, пулеметчик, сидевший с пулеметом на дровяном складе в Обозерске и державший под прицелом крыльцо избы, в которой умер от ржавого гвоздя кочегар Гостев. Огромный плотницкий гвоздь был налицо, но кто втыкал его в ухо кочегару, осталось нераскрыто. Видели, как отшатнулся кочегар, входя в избу, как в лицо ему совала икону старуха из темноты.

Теперь там под холодным солнцем стоял бесстрашный комиссар Бобыкин, держась за косяк. Тот Бобыкин, который звал Гостева Глостером, а Овдина – Оуэном. Он стоял на крыльце и соглашался, что надо стрелять без пощады.

– Но не в эту же старуху Лизавету, – говорил он, держась за косяк. – Я вам, товарищи, предлагаю стрелять в главную контру, через которую гибнут товарищи. – Он переступил с ноги на ногу и плюнул через перила. – Я вам предлагаю Господа Бога нашего Иисуса Христа расстрелять к едреной матери.

После чего, развернувшись, ушел в темноту сеней и появился, согнутый, с иконой под мышкой.

– За неимением Христа, – сказал с досадой в голосе, разгибаясь, – расстреляем пока что Божью Матерь, потому как, товарищи, один хрен.