Дорогу назад я прошел быстрыми шагами, поспешно, в некоем лихорадочном ознобе, — даже чарка водки в трактире не вернула мне бодрости, пожалуй, лишь чуть успокоила. За столом, засаленном локтями, я смотрел на беловолосого деда в рубище до пят, яростно шамкавшего и поучавшего мужика с размазанными по всему черепу слипшимися волосами, уплетавшего с чавканьем блин. Мне вдруг вспомнился не по годам пронырливый Сумский. «Такие уши, как у Сумского я уже где–то видел, — помыслил я. — Такие заостренные кверху уши, пожалуй, еще у черта!» Трубников, Сумский, Юлия — почему я поставил их в один ряд? Уж никак не из–за окаменелости в чертах, что–то иное их роднит… Я выбрался из трактира, полдня просидел в синема и вернулся в номер вечером.
Предмыслие — еще не ставшее озарением, не оформившееся в мысль, кололо душу, еще не нашедшее словесного воплощения, толкало к неким поступкам… Юлия приходила ко мне, а я ни с того ни с сего явился к ней — что свело нас? Та высшая сила, что управляет судьбами, дает предначертания, предписывает встречи и неизбежно подводит к гибельному концу, который, может быть, есть спасение и избавление? Или наши души сами нащупывают друг друга, посылают незримые токи во тьме, и в гуще людской толпы сердца наши пульсируют в такт, созвучно и единено, указуя истинный путь слепой мысли и наделяя реальность чертами наваждения? Я не мог уснуть, но и не в силах был бодрствовать. Сон был тяжел, а действительность — невыносима. Я молил об одном — чтобы явилась она! И мольба моя была услышана. Юлия торопливо, встревожено, точно скрываясь от кого–то, прошла в притворенную дверь и плотно затворила ее за собой. Она была в платье строгого покроя, подпоясанном позументным пояском.
— Зачем вы приходили? — был первый беспокойный ее вопрос.
— Я хотел вас видеть.
— Не следует меня искать. Для наших встреч нет никаких препятствий.
— Кто вы? — спросил я.
Она, не сводя с меня мраморных зрачков, произнесла после молчания:
— Вы помните дом с резным петухом на крыше, белое крыльцо, пруд за лужайкой?
— Помню, — выдавил я.
— …сундук в коридоре, куда Маргарита Пантелеевна складывала обряженных в платья кукольных медведей, овечек, деревянные яйца? Ваша няня скончалась минувшим летом.
— А Павловский, этот зануда и чистоплюй?
— Он и поныне пьянствует безбожно, бедствует душевно и зачастую с тоской вспоминает то время.
— Мы, верно, прежде с вами встречалась? — спросил я неуверенно.
Она говорила заученно, сжимая в руках ридикюль. Она говорила бесстрастно, как сторонний свидетель моей жизни — одной из многих жизней. Голос ее дрожал, но абрисы лица были недвижно холодны, застыли в параличе.
— Кто вас послал? — возвысил я голос, глядя пронзительно в ее глаза. Кто вас послал? — уже почти кричал я, вскакивая с постели и швыряя в нее лампой с тумбы.
В комнату ворвался Ермил, навалился на меня грудью и притиснул к кровати.
— Пусти! — хрипел я. — Пусти, дьявол!
Ермил, видя, что я рассуждаю здраво, разжал объятья.
— У вас, Павел Дмитриевич, никак припадок случился! Слышу, вы с кем–то вроде как беседуете, а потом кричать начали дюже сердито. Надобно вам бабке Алевтине показаться, зря брезгуете моим советом — ведь я от души.
— Прочь со своей бабкой! Я сам врач, если на то пошло!
— Однако сумневаюсь я, что вы дохтур, — осуждающе покачал головой Ермил. — Дохтуры, известно, народ не шумливый.
— Кто же я по–твоему? — выкрикнул я ему в спину с яростью.
«В самом деле, кто я?» — как бы опомнясь, спросил я себя, схватился за голову обеими руками и затряс ею, стараясь таким способом избавиться от мучительной, невесть по чьему велению нахлынувшей на меня, боли, что разламывала череп.
_________
— А мне говаривали, что вы затворник, — объявил Сумский, по своему обыкновению хитро и с бесцеремонным любопытством заглядывая в мои глаза.